Автор Елена Арифуллина, некоторым из нас она знакома. Я когда прочитала "Взгляд сквозь пальцы", многим рекомендовала книгу.
Елена Арифуллина
Фантики
1942 г., Рита
Мне шесть лет, и я очень старая. Я не могу ходить: ноги не держат. Есть мне давно не хочется. В животе поселилась черная пустота, которая понемногу расширяется. Скоро она меня съест.
Целый день я сижу на матрасе в углу — самом далеком от окна. Утром мама дает мне поесть, потом закутывает меня поверх пальто в старую бабушкину шубу, а сверху — в одеяло и ковер. Мама уходит на работу и запирает меня в комнате. Раньше она запирала дверь только на один замок. С тех пор как у тети Вали из соседней комнаты украли карточки, — на два замка и на задвижку из железной полосы в мой палец толщиной. Мама закрывает ее из коридора хитро согнутой проволокой. Просовывает в специально просверленную дырочку и закрывает.
Я сижу, смотрю, как прогорают угли в буржуйке, и жду вечерней кормежки. А еще боюсь. Боюсь, что мама не придет и я так и умру запертой в этой комнате. Боюсь камина: он раскрыл черную пасть и выжидает, когда сможет меня сожрать. Он тоже голодный, как я, как мама и тетя Валя.
На потолке живут два дракона: черный и белый. Понемногу они растут: черный, из копоти — от камина, белый, из инея — от окна. Когда драконы встретятся — я умру, а они съедят друг друга. Потому что они тоже голодные.
— Рита! Риточка! Открой дверь, деточка! Я тебе конфетку дам! — хриплый шепот из-за двери.
Это тетя Валя. Нет, это она раньше была тетя Валя. А сейчас она Волчиха. Когда-то, давным-давно, бабушка читала мне вслух из большой книги. Там было про Людмилу и Руслана, про Золотую рыбку, про кота ученого. И про то, как со своей волчихою голодной выходит на дорогу волк. Потом кота Мурзика мы съели, а бабушка умерла.
Раньше тетя Валя варила у себя в комнате что-то такое, что пахло мясом. Недавно у нее украли карточки, и она выла по-волчьи, пока не потеряла голос.
Это ее Бог покарал, говорила мама. А за что покарал — так и не сказала.
— Открой дверь, Ритуля! Посмотри, какие у меня конфеты: «Мишка на Севере»! Открой!
Табуретку давно сожгли, а без нее до задвижки не достать. Все равно дверь заперта еще на два замка: врезной и висячий. Волчиха воет в ледяном коридоре, просит открыть. Нет у нее, конечно, никаких конфет: нет и не было. Были бы — так она сама бы их съела.
— Откро-о-о-ой! — давится, кашляет, плачет она.
Придется терпеть, пока Волчиха не умрет. Зажать бы уши, но руки в толстых рукавах почти не сгибаются. Камин раззявил черную пасть, драконы потихоньку растут. Все голодные, все пустые внутри. Как я.
Все у меня болит, все, каждая косточка.
Раньше я мечтала, как выковыряю Гитлеру глаза. Вилкой. Сейчас уже не могу. В голове пусто, как в животе. Иногда я перестаю дышать и оказываюсь где-то далеко. Там тоже плохо и страшно. Там течет красная река, а в ней крутится огромное колесо. С него сыплются в реку человеческие головы, руки, ноги. Сыплются и проплывают мимо. Потом я делаю вдох и опять оказываюсь здесь, в комнате.
2006 г., Маргоша
Стыдно бояться, говорит бабушка. Ну что ты как маленькая, говорит мама. Но я все равно боюсь, потому что слышу это каждую ночь.
Камин внутри черный и пустой. Сначала я просто его боялась. Черная дыра, а в трубе кто-то воет. Ветер, говорит бабушка. А потом появился голос. Откуда он взялся? Глухой, утробный голос: «Рита! Риточка! Открой дверь!» Звучит он оттуда, из черной каминной пасти. Но никто его не слышит — только я.
Откуда камин знает, как меня зовут?
Бабушке не пожалуешься, она строгая. Требует, чтобы я съедала все-все, до крошки. Чтобы ела с хлебом и вытирала хлебом тарелку. Потом они с мамой из-за этого ругаются.
Вчера я играла в трех медведей, которые из книжки. Прорезала окошки в обувной коробке, сделала избушку. Там жили медведи: конфеты «Мишка на Севере». Одному я нарисовала фломастером шапку-ушанку, это был Михайло Иванович. Второму — красный платочек, это была Настасья Петровна. Третий был Мишутка, но велосипед я ему нарисовать не успела. Бабушка увидела, схватилась за сердце. Конфеты отобрала и в вазу на столе положила. Накапала себе пахучих капель, выпила, легла на кровать, а мне велела сидеть тихо.
Почему? Это же просто конфеты. И ничего с ними не сделалось.
Лучше бы мы не приезжали к бабушке. Тогда бы я не увидела камина. Он черный, страшный, пахнет старой гарью и бедой. Я знаю, нюхала. Еще до того, как появился голос.
Бабушка спит на кровати, мама на диванчике — софа называется. А мне ставят раскладушку у самой пасти камина. Лежу, боюсь: вдруг он меня сожрет? Стоит глаза закрыть, так и обдает страхом. Потом я все равно засыпаю, конечно. А днем хожу сонная как осенняя муха. Так бабушка говорит.
Мама целый день где-то бегает. Возвращается усталая, сердитая. Сказала ей, что боюсь камина, а она говорит: чтобы я этого больше не слышала, понятно?
Понятно, конечно. Чего же тут не понять. Боюсь себе дальше.
1942 г., Рита
Когда я еще ходила, то целыми днями искала в комнате клад. Все казалось, что где-то спрятана, завалялась забытая еда. Будто на камине лежит коробка, а в ней чего только нет: баранки, печенье, конфеты. Подтащила табуретку, залезла на нее, встала на цыпочки: не достаю. Подложила книгу, ту самую, где про Лукоморье и кота ученого. Обшарила всю каминную доску, а там ничего. Только старые бронзовые часы с орлом.
Потом табуретку сожгли. И книжку тоже. И позолоченные рамы от картин. Они шипели в огне — наверное, гореть не хотели. Пламя от них было сине-зеленое, как хвост у павлина в зоопарке. Картины тоже сожгли.
Потом съели мою куклу Лилю. То есть она еще бабушкина, мамина. Была. Мама вспорола ей живот ножом-пилой. Там были отруби, полный стакан отрубей. Я ревела весь день, а потом мама сварила из отрубей кашу и мы ее ели. Целую неделю.
Волчиха больше не воет, только скребет по двери. Наверно, кончается. Это мама так говорила про бабушку, когда та умирала. Вот умрет Волчиха, и я останусь совсем одна в квартире, пока мама не придет.
Между косяком и дверью просовывается лезвие — длинный кухонный нож. Слепо шарит вверх-вниз: Волчиха пытается найти и откинуть крючок. Странная она: разве не видит, что дверь снаружи заперта на висячий замок? Про задвижку она не знает. А крючок мама давно сняла.
В коридоре что-то тяжело падает. Нож так и остается торчать из щели.
Теперь в квартире одни мертвецы. Ну еще и я. И драконы.
2006 г., Маргоша
Я уронила недоеденный хлеб на пол. Бабушка меня отругала и поставила в угол — как раз у камина. Сама стоит рядом и говорит, говорит, говорит…
— Мы каждую корочку берегли! Такой кусок мог человека спасти, а ты хлебом разбрасываешься! Моя мама в жизни крошки хлеба не выбросила!
Стою, боюсь. Бабушку слышу, но не слушаю. Тот, другой голос умолк — почему? Я его боялась, но успела к нему привыкнуть. Куда он делся?
— Постой, подумай о своем поведении!
Бабушка фыркает и уходит на кухню. А я остаюсь стоять носом в угол, между камином и стеной.
1942 г., Рита
Драконьи морды почти соприкоснулись. Значит, я скоро умру. Но мне почти нестрашно, только тоскливо.
Пытаюсь вспомнить что-нибудь хорошее. Не получается. Раньше мама была совсем другой: доброй, веселой, красивой. И молодой. А сейчас она похожа на Бабу-ягу. И на Волчиху тоже. Все они на одно лицо: старые, худые, грязные, в морщинах. И в этих морщинах — копоть.
Раньше они с папой говорили между собой особенными голосами. Услышишь — сразу станет тепло и щекотно между лопатками, хочется смеяться. А сейчас мама часто плачет и проклинает папу. Ругает его страшными словами за то, что написал в письме, чтобы мы не уезжали, остались в городе. Его никогда не сдадут, писал папа. И себя она тоже проклинает — за то, что его послушалась.
Была бы жива бабушка, так отшлепала бы маму по губам — как меня, когда я приносила с улицы плохие слова. Но бабушки нет.
Папа где-то далеко. «В окопах», сказала мама. Бабушка говорила, что окоп — это такая яма в земле.
Все в земле: бабушка, Нинка, Люська, Женька, Витька. И папа тоже.
Наверно, я всегда, всю жизнь сидела здесь, в промерзшей комнате. А все, что было раньше, просто приснилось. Или я это все придумала.
«Фантазерка ты моя!» — говорила бабушка.
Однажды в воскресенье мы пошли гулять. Мама надела крепдешиновое платье и надушилась. Папины белые парусиновые туфли я начистила зубным порошком. Прическа у него тогда была «под политику» — это когда волосы назад зачесывают. И тенниска со шнуровкой, в черную и зеленую полоску. А мне бабушка сшила голубое платье в мелких белых ромашках. Много-много их, целое поле. Бабушка сказала, что это маргаритки. Меня ведь по-настоящему, по-взрослому Маргаритой зовут.
Мне тогда купили воздушный шарик — голубой, как платье. И еще мороженое. Папа с мамой шли под руку, разговаривали, смеялись. Бабушка ждала нас дома к чаю, а на столе стояла вазочка с конфетами. Самые вкусные — «Стратосфера». Самые любимые — ириски «Кис-кис», их можно долго сосать, и они все никак не кончаются. А самые красивые фантики у «Царицы ночи». Мы все собирали фантики. Нинка хвасталась, что у нее таких целых три. Я хотела один выменять, но Нинка соглашалась меняться только на «Южную ночь» или «Журавлика».
Куда это все делось? Не могло же оно исчезнуть.
Значит, ничего этого и не было. Я все придумала, чтобы не так страшно было сидеть и ждать. Все-все: и мамино крепдешиновое платье, и конфеты, и фантики. А на самом деле есть только промерзшая квартира и мертвецы.
Сижу, смотрю на драконов. На облачко, которым становится мое дыхание. На черную пасть камина.
Мне уже не страшно.
2006 г., Маргоша
Стою носом в угол, ковыряю обои. Они зеленые, с белым узором. Под ними другие, с васильками. Потом полосатые. А дальше газеты. Пожелтевшие старые газеты. Отдираю еще немного и читаю: «…ных боев наши войска оставили город Лугу…»
Камин раззявил черную пасть, вот-вот меня сожрет. Хоть бы скорее бабушка пришла.
Я давно поняла: когда тебе плохо, надо что-нибудь съесть — например, конфету. Сразу полегчает. Пусть ненадолго, но потом может случиться что-то хорошее. Мама придет, дождь закончится, девчонки гулять позовут. Это главное — продержаться.
На цыпочках прокрадываюсь к столу: там ваза с конфетами. Запихиваю в рот ириску — и скорей обратно в угол. Если бабушка застукает, опять раскричится про то, какая я непослушная, сладу со мной нет. А маму попрекнет, что меня воспитать не сумела. Поругаются, перестанут друг с другом разговаривать, а мама потом скажет: «Это все из-за тебя!»
Голос из темноты умолк. Только понятно, что кому-то очень плохо. И страшно — как мне, только гораздо хуже. Из камина словно сквозняком тянет: бедой, холодом, чем-то таким ужасным, что и названия не подобрать.
Кто там? Как ему помочь?
Прислушиваюсь: не идет ли бабушка? Нет, все тихо.
До стола три шага. Лишь бы половица не скрипнула. Запускаю руку в вазу, хватаю конфеты: ириску и пару «Мишек». Теперь на цыпочках обратно…
В камине стоит темнота: густая, как черничный кисель. От страха сводит живот, а во рту делается сухо. Вдруг камин откусит мне руку? Или засосет в себя: раз — и нету?
Сую конфеты туда, в черный зев и шмыгаю обратно в угол.
Фу-у-ух… Успела.
1942 г., Рита
Драконьи морды тянутся друг к другу. Из пасти черного дракона торчат длинные клыки. Вот-вот он вгрызется в шею белого. Они сожрут друг друга, а я умру.
Шапка у меня надвинута низко на лоб: так теплее. Сверху мама повязала пуховую шаль — старую, бабушкину. Из-под нее плохо видно.
«Мои глазки» — так меня называла бабушка, когда просила вдеть нитку в иголку… Вот что там такое яркое в камине? Вроде голубое… Откуда оно взялось?
Сдвигаю шаль повыше, прищуриваюсь.
Наверно, мне это мерещится. Этого не может быть.
Там конфеты. «Мишка на Севере».
Страшно вылезать из-под ковра. Тут хоть немного теплее. Но я загадала: если в камине и вправду конфеты, значит, все было на самом деле: и голубой воздушный шарик, и веселая, красивая мама, и вся прежняя жизнь.
Собираюсь с духом, вылезаю из-под ковра и сваливаюсь на паркет как мешок. Сразу начинаю замерзать. Хочется обратно, под ковер, под бабушкину шубу: она еще пахнет духами, если принюхаться хорошенько. Закрыть глаза, сидеть и воображать, что бабушка жива, а папа скоро придет с работы. Вот только посидишь так подольше — и оказываешься на берегу красной реки, а возвращаться оттуда все труднее и труднее.
Идти я не могу. Надо ползти.
Ползу. Тяжелые ноги тащатся сзади как чужие. До камина далеко. Драконы смотрят сверху, замораживают взглядами. Пол ледяной. Может быть, вернуться?
Нет. Тогда окажется, что всей прежней жизни не было.
Ползу дальше. Считаю паркетины. Здесь их мама еще не выломала: с ними теплее. А там, где их нет, пол зарос инеем. Десять паркетин — и передышка. Еще десять — и еще передышка. Я умная, я до ста умею считать. И буквы все знаю: бабушка научила. Я умная, я смелая, я сильная, я доползу!
Доползла.
Это правда конфеты. «Мишка на Севере», целых две штуки. И ириска «Кис-кис».
Руки сами хватают «Мишку», разворачивают, суют в рот. По языку разливается сладость, от запаха шоколада перехватывает дыхание, выступают слезы. Конфета проваливается куда-то внутрь меня, в черную пустоту, и этой пустоты делается меньше. Там, внутри, словно огонек загорелся.
Вдруг меня словно кипятком обдает: была конфета — и нету, только фантик остался! А мама как же? От стыда уши загораются. И тут я чувствую, что начинаю замерзать. А ведь мне еще обратно ползти!
Если не съем еще чего-нибудь, то не доползу. Я это внутри себя чувствую, той самой черной пустотой.
Разворачиваю ириску, сую ее в рот. Фантики складываю вчетверо, сую их во внутренний карман пальто: бабушка сделала, чтобы варежки класть. Последнюю конфету «Мишка на Севере» — туда же. Из кармана они уже никуда не денутся, он на пуговицу застегивается. А фантики потом можно будет лизать и обнюхивать. Теперь у меня опять коллекция фантиков есть — как раньше, до войны.
Ползу. Ириска за щекой тает потихоньку. Так ползти куда легче. Я даже паркетины считать забыла.
Вот и доползла. Хоть и не с первого раза, но влезла на матрас. Кое-как укрылась ковром и бабушкиной шубой. Проверяю: «Мишка» и фантики на месте, в нагрудном кармане. Смотрю на потолок, а драконы там как были, так и есть, ни на волосок друг к другу не приблизились! Показываю им фигу и говорю тихонько:
— А вот это видели?
Увидела бы меня сейчас бабушка — поставила бы в угол.
Хочу достать фантики: рассмотреть хорошенько и обнюхать, но не получается. Я засыпаю, проваливаюсь в сон. Но там нет ни красной реки, ни колеса — только тот магазин, куда мы с мамой ходили за конфетами. И пахнет в нем шоколадом.
Просыпаюсь от стука. Нож в щели ерзает туда-сюда. Но испугаться я не успеваю: нож исчезает. В коридоре тащат, потом роняют что-то тяжелое. В дырочку просовывается проволока, слепо крутится, потом подцепляет задвижку. Дверь открывается. Входит мама, быстро-быстро. И сразу бросается ко мне, ощупывает мое лицо. Потом разворачивается, уходит и возвращается с венским стулом. У Волчихи были такие стулья — давно, еще когда она была тетей Валей и угощала меня оладушками. До войны, в общем.
Мама выбивает сиденье у стула топором, разламывает стул, затапливает буржуйку. Потом садится на матрас рядом со мной, прижимает меня к себе и раскачивается из стороны в сторону. Раскачивается и бормочет: «Живая, живая…»
Я не успеваю сказать маме про конфеты. Кто-то идет по коридору, шаги тяжелые. Неужели Волчиха ожила? Мама встает и хватает топор.
В дверь стучат. И кто-то спрашивает хрипло:
— Гаранины здесь живут?
— Здесь! — отвечает мама, поудобнее перехватывает топор и подходит к двери.
— Вам посылка. Я от капитана Гаранина.
Мама открывает дверь. На пороге стоит кто-то невысокий, худой, в грязном ватнике.
— Это вы Лидия Ивановна Гаранина?
— Я. — Голос у мамы дрожит.
— Вам посылка. И письмо. Вот.
Он протягивает маме что-то, а что — мне толком не видно из-под платка.
Мама читает вслух: «Милая Лида…» — и начинает плакать.
2006 г., Маргоша
Стою в углу. Обои больше не ковыряю: если бабушка увидит отодранный клок, я из угла вообще не выйду. Так и буду здесь стоять, пока не состарюсь и не умру.
Так что клок обоев я кое-как обратно пристроила. Потом попробую приклеить.
Входит бабушка. Смотрит на меня так, будто насквозь видит. И вдруг говорит:
— Ладно, хватит. Вылезай, а то корни там пустишь. Давай мириться.
Ушам своим не верю. А бабушка протягивает мне согнутый мизинец, словно она и не бабушка вовсе, а такая же девчонка, как и я.
— Мирись, мирись, мирись и больше не дерись, — говорим мы хором и расцепляем мизинцы.
— Ты не дуйся, — тихо говорит бабушка. — Нервы у меня ни к черту. Жизнь у меня была… всякая была, в общем. Вот и срываюсь по мелочам. Хочешь, в зоопарк сходим?
От счастья я и сказать ничего не могу. Только киваю.
1942 г., Рита
Какой счастливый день сегодня! Папа жив, жив, жив! Посылку прислал: две пачки печенья и сухарей полкило. Мама с лейтенантом Скворцовым нарубили стульев, растопили буржуйку жарко-жарко. Мы пьем кипяток с сухарями, и Скворцов тоже его пьет. Когда он собирается уходить, то сует мне кусок сахару и гладит меня по голове. А потом, уже у двери, говорит маме: «Машина послезавтра пойдет обратно…» и что-то еще, но я не слушаю. Я обнюхиваю и облизываю сахар. Кусок маленький и пахнет табаком, но это настоящий сахар, как раньше, до войны.
Мама провожает Скворцова до лестничной площадки, светит ему коптилкой. Возвращается, садится ко мне на матрас и обнимает меня крепко-крепко.
— Мы уедем, Риточка! Уедем! Лишь бы все получилось…
До чего же трудно просовывать руку в карман. Но я все-таки вытаскиваю оттуда «Мишку».
— Мам, смотри…
Протягиваю маме конфету и кусок сахара. Хоть я его и облизала, но там еще много осталось.
Мама всплескивает руками:
— Это тебе Скворцов дал? Да?
Киваю. Это же не то что соврать: я просто молчу. И про те конфеты, которые съела, тоже молчу. А то просто умру от стыда.
Мама опять меня обнимает. И я ее тоже.
2016 г., Маргоша
Бабушкин комод я стала разбирать только через месяц после похорон, раньше просто руки не поднимались. Это было все равно что могилу разрыть. А потом решила: сколько можно! И отперла комод маленьким ажурным ключом. Он всегда лежал на каминной полке, под старыми бронзовыми часами с орлом. Как же я боялась камина, когда была маленькая!
В комоде не оказалось обычного старушечьего хлама: лоскутков, пуговиц, баночек с засохшими кремами, старых лекарств. Только духи, пара флаконов. Жестяная коробка из-под чая, в ней пачка фронтовых писем прадеда и его ордена. И еще резная шкатулка, а там пожелтевший конверт.
В конверте несколько фотографий. Вот бабушка совсем маленькая, в платье с ромашками. Вот она уже школьница. Худая, одни глаза. На обороте фотографии надпись химическим карандашом: «Маргарита Гаранина, 1945».
Словно слышу ее голос: «Мама раскрошила сахар молотком, мелко-мелко. Раньше сахар кололи щипчиками, но мы их на хлеб променяли, они серебряные были. А конфету мама нарезала ножом на тонюсенькие ломтики. Я не помню, как мы ехали, только помню, как меня в кузове прятали под брезент. А мама мне всю дорогу совала в рот этот сахар по крошке или по одному ломтику конфеты. Нужно было их держать под языком, как валидол, пока не растворится. И себе тоже клала их под язык, конечно. Без них бы мы не доехали, точно. Замерзли бы».
Под фотографиями фантики от конфет: один от ириски «Кис-кис» и два от «Мишки на Севере».
На одном фантике белому медведю фломастером пририсован красный платочек.