Бегство. Серый туман. Серый дымок над жирными спинками скамей. Перестук на подбитом переезде. Ржавые туманные плеши между лесами. Оплавленные черные узоры на серых обломках. Проломленные рыжие крыши. Красный крест с потеками краски на боку поезда. Три аккорда, десять вздохов. Шелест поддельных бумаг.
Плесни на них кофе, не лишнее. А если сыр на нем порезать? Сойдет. Пробуй.
– Сепаратист? – бесхитростно спросила пухлая коренастая контролер, загородив синей грудью мокрые крапчатые ступеньки. Георгий кивнул. Его уши горели, сердце замерло от стыда и жути. – За туалет беги, там... увидишь! Он побежал и отдал за металлоискатель, горсть сухарей и фальшивые листки, пистолет, пальто и паспорт. Проводница толкнула его в вагон, дали гудок. Он забился к окну, и тронулись. Пруссия лежала под февральскими дождями мокрая, изжелта бурая, как растоптанная старая бумага, и шла пятнами цвета влажных картофельных очисток. Лужи залили серый растоптанный снег. Кусты красной щеткой стояли на станциях и сливались в мохнатую ленту на перегонах. Поезд с черными археологами шел на юго-запад, к польской границе, к блокпостам миротворцев. Торопился. Контролеры бегали бледные, с бинтами и водкой, на каждой станции и между ними выбрасывали людей вон. Георгий остался. Восемь вагонов, смрад пота, ран, сигарет и пивной отрыжки, звон старых монет, патронов, флаконов, черепков, грязные комья откопанных мин. Порядочным людям путь бегства закрыли солдатами с нефтяных платформ Единого Банка Москвы и Пекина. Свобода и хлеб причитались подонкам.
Э, не трожь спирт. Не люди они, что ли? И цепь снимай.
Георгий вздохнул, прижался виском к окну. Голову закачало вперед-назад, от уха к глазу. Стальным шаром в костяной коробке ездил стыд. Вперед-назад. Бегал, как крыса. Как он. На разгоне и торможении шар метался и бил в виски изнутри, и кость шла трещинами. Между стеклами плескалась желтая вода. Глянцевая палка металлоискателя давила на плечо и у локтя. Завернутый в черный пакет блин с датчиками качался за икрами. В карманах бряцали столетние гильзы, переложенные листками изгвазданных землей и мазутом документов. Рядом на лавке вздрагивали босые ноги соседа напротив. Под курткой и мягким от грязи, жестким от крови свитером, под бинтами подергивало и пульсировало. Шепотки, язвительный горький смех, бормотание, ерзанье, бесполезные просьбы раненых к горячке и видениям, перебежки, шелест пакетов с хлебом, бинтами и фальшивыми бумагами, споры вполголоса, бренчание струн охватывали за лоб и затылок, сжимали желудок и горло. Он растер ладони, понюхал. От белой чешуи с цыпками разило мертвечиной, пеплом, порохом, точно он не выполз из Знаменского котла, точно снег, пыль, жирная плесень заброшенной больницы заменили кожу, а мозг лгал ее видом. Под ложечкой холодело, щеки разгорелись. Въехали в тоннель. У края ледяной рамки сквозь темноту и кабели возникла половина худого неумытого лица, как маслом облитого желтушным светом. В зеркальной черноте поплыли блеклые стрелы ламп, гладкие рейки скамей, затылки, плечи, прижатые к окнам уши, блестящие носы на мучнистых пятнах; Георгий вспомнил подснежники над мокрой холодной землей, бледные пирожки на черной сковороде, свежую побелку, холодные бидоны с молоком, качели на веревках в хлеву, чешуйчатую калитку между дворами, разрисованные страницы в учебниках на двоих... где-то теперь Петька, не за партой же, нет, в двадцать лет место ему в могиле или с автоматом в расстрельной команде.
Пли. Где чертов наблюдатель? Шут его знает. Давай его сюда, пусть протокол шрайбает, миротворец, тоже мне, делом его займи, нечего в белых перчатках просиживать.
Загрохотало и утихло. Сжал с двух сторон, отступил бурый и зеленый, и словно фиолетовый в вышине лес. Потянулись болотца. Теплело. Повеселело небо. Поезда мчались на юг и восток, пассажиры выли под дверью машиниста и рвали стоп-краны. В чем были, прыгали на тающий наст. В приграничных лесках их встречали треском коротких очередей.
Эх, дела. На-ка, закури. Совсем поехали. А что им делать? Песенка спета, провалились – туда им и... Сепары чертовы. Эх. Дожились. Ну, не мы их, так эти. Фройт михь аух. Иваныч, не зевай! Ай, не успел.
На посту миротворцев протрещало, перекликнулось и затихло. Армейские переглянулись, похмыкали, сплюнули. Должно же надоесть дуракам. Прекратят лезть. Пока же... Восемь вагонов бежали по рельсам. Шелестели заляпанные списки пропавших. Три аккорда, десять стонов. Вялый рассыпчатый топот: в расквашенных сапогах мерзли пальцы. Оттаивали поля, лощины и переулки. С дождями подтекала краска на щитах вдоль дорог и рельс, над напластанным ломтями асфальтом, раскрошенным бетоном, машинами, как шерстяное полотно укусами моли, проеденными пулями. – Остановочный пункт... Сосновый бор. Выход производится из первых двух вагонов. «На выборы!» – багрянцем по сырой штукатурке. «Голосуй или не суй» – черным по красным трусам ехидничала реклама борделя. «Только у нас: горячие сепаратистки из колонии 6». Грохнула дверь тамбура. Дым сигарет всколыхнуло влажным острым ветерком. Босые ноги задрожали в коленях как от щекотки и согнулись, и человек напротив сжался, точно движение тела бросило его на забор, на изгаженную призывами стену, на рекламный щит... На штык-ножи оцепления там, на ноябрьской площади перед Северным вокзалом, где кричали «Работу!» и «Уроды!», и «Хлеба!», «Долой!», а потом их гнали до переулков у рынка и кололи в спину. Зашли десять мужчин, половина с металлоискателями. На скамьях потеснились, жидко приветствовали, с тревогой ворочались, оберегая раны. Один – одноглазый, с разбитым ртом, перевязанной головой – сел было рядом, но поднялся, пропустил худую девчушку в рваных кофтах, и она, дрожа, прижалась к обоим. Из-под вязаной шапочки торчали две тонкие косы. – Недалеко уже. Бумажки у всех? – звучно спросил обмотанный. Девушка помотала головой. Георгий двинул рукой, остановил ее, обхватил себя под мышки и зашептал, не откашляв хрипотцу: – Не бойся, скажешь, моя подруга, если... – он прикусил щеку, помялся. – Если нас не боишься. Она с опаской, с робким болезненным весельем взглянула на него и спрятала ладони в рукава, как в муфту. Назвалась Алей. Сегодня утром она похоронила бабушку и соседку. – Там не миротворцы, наемники, – прошептала так громко, что босой услышал и сплюнул на пол. – А то мы не знаем, курица. Везде наемники. – Да нет, они же не пропустят. – Ага. А зачем поехала? Развлекаться, думаешь, впечатлишь и заберут? Головы закрутились, кто-то фыркнул, другой махнул рукой. Пробренчали первые и последние аккорды непристойных куплетов. Молодые затихли, лишь поглядывали украдкой, быстрыми взглядами через плечо, мимо белого треугольника носа. Через одну станцию худая небритая щека и гладкий висок под зеленой вязкой сблизились, запорхали торопливые шепотки. Босой листал бумаги. Медленные колючие взгляды переваливались через острые края и мазали обоих дегтем с желчью. В зрачках и пронизанных красным белках посверкивала подозрительная тягучая мысль. Он облизнул губы, шевельнул плечами, склонил голову вбок и, то поворачивался к окну, то бросал слово в беседу раненого с контрабандистом. Да, девчонка сказала правду, но какая разница, один черт; а контрабанда в почете, он кое-что подбросит. Не надо никаких «спасибо», все в одной лодке! – и запачкал шуршащий карман на груди красно-желтой пятерней. Но что бы ни было, а то правое, то левое сплющенное, грязное ухо поворачивалось к паре напротив. Пятна голов, липкие пальцы, скрюченные спины, мелкие всплески разговоров. Последние полчаса, как сместившийся, скомканный предрассветный час. Георгий и сам бы нырнул в тяжкую дрему. Увидел бы площадь. Больницу. Канавы. Пот и слезы на своих веках. Солнце проглядывало на западе старой монетой в мутной луже. Бледное свечение задело расслабившиеся руки, и фальшивая кожа-плесень вспотела. Он вытер ладони о штаны. Аля заполошно вздохнула, потерла руки. Просунула одну ему под локоть, замерла, придвинулась плотнее. – Следующая станция... На щите громадными круглыми буквами: «Вызов убивает. Помни о семье». Георгий скрипнул зубами, прихватил язык. – А ты застал самое начало? Тебя они не узнают? – Да, даже не ранило. Я... не должны. По крайней мере, было бы обидно, я хочу во Вторую северную армию. Она ахнула и прижалась лбом к его плечу, залепетала: – Мамочки, так это правда. Уже настоящая война, Китай... я белье не развесила... Босой встал. Окошко в двери тамбура почернело чьей-то спиной. – Все, пацан, хорош. Я тебя знаю, мы все знаем, поднимайся, трусливый свисточек. Орать в толпе ты мастер, а как припечет, в поезд! Георгий окаменел. Растянул губы в спазматической улыбке, снял с локтя ладошку, удержал Алю на месте. Вставал, будто тянулся сквозь лавину на воздух, но вскинул голову как на трибуне, и движение пережгло страх в страсть. Он глянул, как маршал. Металлоискатель грохнулся о скамью. – Правда. Это все я. И если вы подхватили, значит, не имели будущего, кроме долгового рабства, как и я всего в двадцать лет. Я все помню, но вас! Теперь, в поезде, в бегах, у границы это вас не беспокоит... Рыжую траву снаружи, завиток дыма внутри рванул ветер. Георгия ткнули кулаком под ребра. Он упал, скрюченный, рявкнули выстрелы, пыхтел и отбивался босой. Контрабандиста рубанули о скамью. Перевязанного – о поручень. Через три станции поезд остановился на границе. Люди высыпались на гравий, монеты, гильзы, пузырьки, фальшивые бумаги, платежные карты на старые имена – на раскладные столы перед учетчиками. Георгия, проводников и Алю вывели связанными. Офицер выслушал босого и переводчика, махнул в сторону загона из рифленой жести. Вербовщик выложил из папки контракт, рублеными фразами, с акцентом объяснил по-русски, подписал лист о ликвидации и сжег запрос о выдаче с красными двуглавыми печатями. Георгий нахмурился, помедлил с ручкой над листом. Отодвинул. – Нет, пишите добровольцем. Не надо денег, я только должен, если смогу вернуться. Из мутного неба полил дождь. В окошке без стекол качались голые серые с прозеленью и бурым, ветки, и ими дутые шары омелы кивали ему. Он подмигнул Але. – Я вернусь и попробую снова.
|