LexyGale:
01.02.16 20:32
» Орел. Наказанная
— Красивая женщина. А чем она занимается?
— Да так... По торговой части.
— Чем же она торгует?
Из к/ф «Красотка»
Жен
Мне выпадает орел.
Когда я вхожу в операционную, бригада уже полностью готова. Осталась я одна. Мне на руки надевают перчатки, помогают завязать тесемки хирургического платья… а я не могу оторвать глаз от девочки на столе. Я должна ее разрезать. Горский даже скальпель протягивает, и в любой другой ситуации не грех было бы запрыгать от счастья, но сейчас даже прикоснуться к инструменту страшно. Я чувствую, что стану кромсать… саму себя. А вдруг у меня дрогнет рука? Или я заражу ее своими проблемами? Нет конечно, я не заразна, просто фаталистка.
— Доктор Елисеева? — удостоверяется в моей готовности кардиолог.
— Удачи нам всем, доктор Горский, — отвечаю.
— Ей удача понадобится куда больше. Начинаем.
Забор тканей сердца уже произвели, и в заполненном льдом лотке лежит частичка свиного сердца, которая вскоре перекочует в грудь девочки. Обыкновенная процедура, недостаток которой лишь в том, что через несколько лет пациентке понадобится еще как минимум одна операция. А, значит, у нее тоже будет своя дата, до которой идет отсчет. Моя, например, — двадцать третье марта.
Я заношу скальпель и делаю первый надрез. Кровь так и рвется в образовавшийся проем, будто не могла дождаться момента освобождения. Но черта с два сбежит — мстительно стираем бинтами. И так везде и всегда. Бьешься за права, точку зрения отстаиваешь, а затем находится пакостный доктор, который корректирует твои попытки на удобный ему манер. Горский, например, уже берется за пилу. Совсем чуть-чуть, и мы увидим сердце девочки. Я этого и хочу, и не хочу. Потому что оно слабое и больное, но несравнимо более здоровое, чем мое собственное. Есть что-то жуткое в том, что настолько сильный и жизнеспособный орган может отказать в любой момент. А что после? Реанимация? Отказ от реанимации?
— Она не подписывала отказ от реанимации? — спрашиваю.
— Доктор Елисеева… — Горский смотрит на меня так, будто я с Луны свалилась… — Я бы объявил, если бы подписала.
Интересно, а мне решимости хватит? В день восемнадцатилетия я взяла комплект документов на отказ от искусственного поддержания жизнеобеспечения, но он так и остался лежать на полке, в синей папке, между анатомическим атласом и пособием по хирургическим швам. Мама бы пришла в ужас, если бы узнала об этих бумагах, но в медицинские учебники ее нос не суется никогда. Святое ей трогать не разрешаю. Пусть лучше кондомы в моей спальне пересчитывает, если угодно, только не алтарь… На самом деле перепрятывать от нее компромат бывает забавно, но совсем не весело, когда таковой все-таки находится. Например, если она найдет бумаги на отказ от реанимации, уверена, не посмотрит на мой возраст и гражданские права, уничтожит документы, а потом возьмется за ремень.
Только дело в том, что при по-настоящему хреновых картах сколько ни блефуй, факт остается фактом. Ни одна из моих операций не проходила без осложнений, и без реанимационных мер шансы выжить нулевые. Просто… у меня было двадцать шесть лет, чтобы смириться с мыслью о том, что на тот свет я отправлюсь не так, как хочу. И почему бы просто не выбрать момент, не прекратить воевать с ветряными мельницами? Достаточно поставить закорючку в графе подписи. А потом перестать грызть ногти и бояться. Только мама этого не поймет.
Распиливая ребра, доктор Горский мурлычет незамысловатую песенку. Говорят, когда делаешь что-то слишком часто, мозг перестает фиксироваться на деталях, и пока ты на автомате совершаешь знакомую последовательность действий, можешь заниматься совершенно посторонними вещами. Я, например, зачем-то пытаюсь на слух определить музыкальные интервалы между звуком пилы и его голосом. Интересно, в операционной хоть кто-то думает о пациентке? Разумеется, я уже помогала кардиологам, но сегодня все в разы сложнее, и когда я пытаюсь соотнести происходящее с личностью девочки, которую успокаивала вчера, что-то замыкает и переключается на меня саму. Будто это меня оперируют.
Мне стоило отказаться от операции. Горский вовсе не обязан следить за тем, чтобы все его подчиненные были в состоянии делать свою работу. А моя адекватность под огромным вопросом. И у нас не оркестр, где неверно взятая нота грозит всего лишь ядовитой обзорной статьей в критическом журнале.
— Вам нравится? — внезапно спрашивает Горский, улыбаясь мне. На это указывают морщинки вокруг глаз. Под маской движения губ не видно, но и без них не составляет труда догадаться о настроении человека. Это я выяснила в тот день, когда еще в студенческие годы вынуждена была стоять в морге напротив парня, отношения с которым были болезненно оборваны не более двенадцати часов назад. Итог: больше я с коллегами не сплю, кем бы они ни были.
— Что?
— Вы передвигаете отсос в такт мелодии. Подпевайте.
Какого черта?
— Слова незнакомые, — отвечаю. Я не вру, все что он проговаривает кажется мне сущей бессмыслицей. Нет, однажды мой наставник-нейрохирург заставил меня исполнить «Аве Мария» за право подержать отсос, но чтобы добровольно…
— Предложите что-нибудь другое. Ну же, смелее. Уверен, вы отлично поете. Вы же все делаете отлично.
— Я слишком переживаю за пациентку… — признаюсь.
— Елисеева, это очень полезно: уметь делать несколько дел сразу. Развивает нейроны мозга, вы пробовали писать текст двумя руками одновременно? А разный текст?
Он стоит и просто разговаривает со мной, в то время как на столе нас дожидается пациентка. Зачем мы разговариваем о каких-то глупых песнях? Неужели только мне хочется поскорее закончить операцию? Чтобы объявили, что у нас все хорошо… в смысле у нее все хорошо. Конечно, у нее. У девочки.
— Пожалуйста, давайте ее просто прооперируем, — не выдерживаю.
И, кажется, Горский наконец начинает понимать, что его ординатор на взводе, что сегодня я не в состоянии оценить ни шутки, ни насмешки. Есть такие моменты, когда ты просто не можешь признать во всеуслышание, насколько плохи твои дела. «Все в порядке» — очень страшные слова, за ними может крыться что угодно. От облегчения из-за пережитой катастрофы до окончания ремиссии.
— Хорошо. Давайте закончим с девочкой, а потом, доктор Елисеева, обсудим, что у вас случилось.
Но в этот момент случается нечто совершенно иное — вверх устремляется фонтан крови.
— Дьявол! — восклицает Горский.
Я никогда прежде не видела расслоение аорты, только слова знакомые… по учебнику и собственной медкарте. Пятипроцентный шанс выжить. Сказали, что я счастливица. Когда это случилось, я была на операционном столе, немного кому везет настолько. Никакого счастья в том, что твое тело разрывается от напора крови нет! Это вранье! Я попала в пять процентов счастливых от пяти процентов смертельно несчастных. И вам не удастся это заявление опровергнуть. Вот ведь удача-то, а?
Это я все испортила? Что я сделала? Что мы сделали? Кто виноват? Неужели мое присутствие и впрямь оказалось критичным? А если нет, то почему у девочки те же осложнения, что были когда-то у меня?
Опускаю взгляд на операционное платье. Оно покрыто кровью.
— Зажимаем, Елисеева!
Горский давит на мою кисть, заставляя усилить нажим. Сам хватается за инструменты. Но вместо этого внезапно выясняется, что мое прикосновение и впрямь разрушительно.
— Сердце встало! — кричит медсестра.
Горский больше не поет. Теперь в его глазах поселился страх.
— Электроды! — хрипло, но громко командует он. — Еще отсос!
И я, раз за разом повторяю себе, что это не я, что реанимация возможна, сую алчную трубку в дыру в груди пациентки и понимаю, но она уже не справляется. Кровопотеря слишком серьезна. Но мы же делаем все возможное. Почему такое случилось? Неужели нельзя было предугадать исход операции уже по виду мышцы?
— Убрать руки! — отдергиваю трубку. Разряд, новый разряд…
Доктор Горский отбрасывает электроды и приступает к массажу сердца, но ничего не происходит. Идут минуты. Сокращения прекратились слишком давно, и кровь, поступающая в тело выливается, снова и снова оседая на наших одеждах.
— Сколько? — спрашивает доктор Горский.
— Двадцать минут, — убито отвечает медсестра, а другая уже готовится убирать капельницу с кровью.
Страшная правда в том, что сердце девочки просто решило прихорошиться для снимков, словно капризная барышня, которая желает выглядеть на фото лучше подружек. И познакомившись посредством эхокардиограммы и МРТ с красоткой, хирург пришел на свидание совсем к другой особе…
Я с ужасом смотрю в лицо девочке, которая всего несколько минут назад казалась более удачливой, чем я. Даже не пытаюсь отвести глаз, она мертва, мы ее убили.
— Доктор Елисеева, назовите время смерти, — велит мне Горский. И я чувствую, что это наказание за то, что солгала ему, что не признала свою недееспособность, не рассказала о том, что эта пациентка — слишком личное. Связи с пациентами совершенно недопустимы, даже если возникают вот так странно и внезапно.
Я должна назвать время ее смерти. Но зачем, если сердце уже не бьется? На самом деле наша смерть никак не зависит от цифр, они нужны исключительно живым. Чтобы сказать в какой момент мы сдались, чтобы откупиться словами «было сделано все возможное» и чтобы нам поверили. Будто {пятнадцать двадцать шесть} — новый синоним окончательности. О нет, ничего не закончилось, и я не стану подыгрывать!
Кажется, я вошла в операционную, все сделала правильно, и никто не виноват, но когда речь идет о ребенке слов «все возможное» недостаточно. Нельзя сказать, что сделал все возможное, когда у тебя на столе лежит пятнадцатилетняя девочка, кровотечение которой ты не смог остановить.
Мне стоило признаться, что я не могу сегодня оперировать кардиопациентов, а, возможно, никогда вообще. Только это означало бы отказ от карьеры хирурга, а я слишком самонадеянна и горда. Результат не заставил себя ждать… Мое сердце сейчас тоже встанет. От ужаса.
— Доктор Елисеева… — намного мягче обращается ко мне Горский. Человек он просто потрясающий. Сильный, но не жесткий. Я бы хотела стать такой же… — Жен… — тихо добавляет он, догадываясь, что случилось нечто из ряда вон.
Вскидываю на него глаза, а затем отсос и зажим, которые у меня в руках, летят на пол, и я плечом с размаху влетаю в дверь операционной, выскакиваю в коридор, даже не сняв окровавленные одежды. Бегу по лестнице, сил ждать лифтов нет. Я не могу там оставаться! Сердце колотится как бешеное, но крововотока мне никогда не хватало, и посреди лестницы я падаю на колени, чтобы отдышаться. А потом бегу, бегу, чтобы не догнали!
На этаже, где находятся раздевалки для ординаторов полно народу, а мои одежды все в крови. И все, что я могу слышать — крики людей. Они бросаются врассыпную. И верно, если даже врачи несутся прочь так, словно за ними гонится сама смерть, то чего ждать от людей, которые к крови непривычны?
— Что происходит?! — шепчутся ординаторы, когда я пробегаю мимо, залетаю в душ и прямо в одежде встаю под струи воды. Я задыхаюсь. Вода ласкает мое лицо и губы, она смывает и успокаивает. Проясняет. И медленно, очень медленно и постепенно я начинаю понимать, насколько безумным был мой поступок.
За пренебрежение больничными правилами меня могут исключить из ординатуры. Я всю свою жизнь мечтала стать нейрохирургом, старалась не ошибаться, не оступаться. А тут совершила маленькое самоубийство. И ради чего? Неужели хотела, чтобы меня исключили? Думала доказать себе и всему миру, что мне плевать на то, сколько лет, недель или дней осталось? А еще на собственное сердце и самые дорогие ему вещи? Доказала. Молодец.
И теперь я спешу. Спешу сбежать, укрыться от возмездия за содеянное. Кажется, удается. Незнакомцы из больничного коридора, к счастью, меня не узнают. В шоковом состоянии человек не замечает деталей, мы помним не лицо стрелка, а только дуло пистолета, и не девушку в окровавленных одеждах, а окровавленные одежды на девушке. Однако, конвоир-обличитель уже дожидается у дверей. Наш главврач. Павла Юрьевна Мельцаева. Женщина с глупым, властным именем, которая невзлюбила меня с самого появления. Раньше я этого не боялась, потому что не давала поводов для претензий, но сегодня компенсировала недостачу с лихвой. Ее не проведешь, она уже все знает и настроена решительно.
— Доктор Елисеева, объясните мне, по какой такой причине семьи пациентов сообщают мне, что ординатор бегает по больнице, запачканный кровью с головы до ног?
— Прошу прощения, это больше не повторится.
— И все? Это все, что вы можете мне сказать? — Ее выщипанные в ниточку брови переползают аж на середину лба.
— Нет… — Я должна признаться, объясниться, но язык буквально присыхает к небу. Я не могу сказать следующие слова. Я ненавижу признаваться в том, что больна. К инвалидам отношение особенное. Неважно, насколько заразна болезнь, она точно эпидемия — охватывает даже окружающих. Налагает ограничения и на них тоже. Нам положено уступать место в автобусах и право преимущественного пользования услугами банков, касс и прочих бюрократических инстанций. О нет, инвалидов не любят. И мне всегда было проще прикинуться здоровой, нежели обходить очереди, чувствуя сверло из взглядов промеж лопаток.
— Мне так и придется каждое слово из тебя вытягивать?! — Она в бешенстве, хоть и скрывает, а потом, дабы успокоиться, переходит на «вы», и отчего-то это только больше пугает. — Доктор. Елисеева. Вы проявили неуважение, в том числе к родителям девочки, которые благодаря вашему феерическому кроссу наций сразу узнали о том, что их дочь умерла от кровопотери на операционном столе! — Шок от ее слов начинает выливаться из моих глаз вместе со сверкающими слезинками, но это только больше распаляет Мельцаеву. — А теперь назовите хоть одну причину, по которой я не должна вас уволить за вопиющий непрофессионализм?
Например потому, что у меня с собой медкарта с утренними снимками. Я попросила ее у своего врача, чтобы изучить все риски и существующие исследования в области кардиохирургии. Он знает, что в кардио я понимаю меньше него на несколько порядков, но как знаток психологии и давний друг семьи, не отказал. Понимает, что лечить врача, который пытается сопротивляться — настоящий кошмар, и это мы уже проходили.
Лезу в сумку и достаю оттуда карту. Павла терпеливо дожидается, пока я дрожащими руками извлеку заветную бумажку. Картина настолько ясная, что кардиохирургом быть и не нужно. Глаза мечутся по результатам в поисках нестыковок. Дата. Имя. Да что угодно! Думаю, ей было бы проще не любить меня, если бы причины внезапного сумасшествия были не столь серьезны.
— Каков вердикт? — спрашивает, не поднимая глаз. Голос почти не дрожит, молодец, однако. Будто о другом человеке спрашивает. Может быть, и мне удастся таким образом дистанцироваться от происходящего.
— Если операция пройдет удачно, то лет, может, пять, — сообщаю настолько ровно, что Павла осмеливается поднять глаза и жестко заметить:
— А оперировать ты сможешь и того меньше, но все равно потратишь оставшееся на хирургическую практику?
— Да. — Внутри меня уже расцветает надежда, такая хрупкая и прекрасная.
— Не думаю, что ты готова принять такой диагноз, — окончательно взяв себя в руки, холодно сообщает Павла. — А, значит, будешь отстранена от операций, пока специалист не даст заключение о твоей профпригодности.
О, надежда не просто так имеет зазубренные шипы. Я, задыхаясь, лежу головой на руле своей машины и ужасаюсь тому, как может измениться будущее всего за один день. Или как оно может вдруг… просто закончиться. Жизнь — не пленка, увы, не крикнешь человеку в будке, чтобы отмотал назад. А если даже и крикнешь, с чего ты взял, что вторая попытка будет более успешной? Мы не на спортивных соревнованиях, где учитывается лучшее время, мы вообще его тратим бездарно до невозможности. Мечтала стать хирургом, а теперь мне закрыли допуск в операционную. Единственное, на что я надеюсь — попытаться подарить людям то, что хотела бы иметь сама. Годы. Но сегодня под моими руками умер ребенок… И далеко не факт, что смерть девочки — не моя вина. Так за что же я бьюсь?
Стираю слезы пальцами, завожу машину и уезжаю подальше от места краха иллюзий.
За шумом музыки и голосов не слышно мыслей. В баре столько людей, будто сегодня вечер пятницы, хотя на самом деле даже не близко. Популярное местечко. На моей голове воронье гнездо, и ни грамма косметики на лице, но это не имеет значения, когда ты единственная одинокая девушка во всем баре. Я сижу практически в центре гигантской мишени, и, если бы никто не попытался выстрелить, я бы, пожалуй, разочаровалась в мужчинах.
— Чем тебя угостить? — спрашивает стрелок. Смотрю на него и не удивляюсь. Симпатичный, молодой, уверен, что всегда поражает цель. Но только это ему и интересно. Соревнование. А мне до его азарта никакого дела.
— Ты не в моем вкусе, — отворачиваюсь я к своему джин-тонику.
— А кто в твоем?
Правильный вопрос. Этот парень настолько уверен в собственной неотразимости, что не может смириться с промахом. Даже если цель не поражена, результат можно подделать. Отличное решение.
Но мне задали вопрос и ждут ответа, а потому я скольжу взглядом по мужчинам, которые сидят за барной стойкой. Цинизм, достойный хищницы, а ведь я совсем не такая. Однако в меде отлично начитывают психоанализ, и я вижу болезни душ, прорывающиеся на поверхность посредством манер и привычек. Так можно ли остаться безразличной к симптомам, для лечения которых не подходят ни стероиды, ни антибиотики?
Первого из собравшихся, скорее всего, бросила подружка. Такие не в моем вкусе. Они ищут утешения в чужих глазах, ушах, улыбках, а иногда и не только. Второй — женатый искатель приключений. Разве может быть интересным человек, который не в состоянии развеселить даже себя, не прибегая к помощи выпивки и сомнительной компании? Тоже нет. А вот третий мужчина... ему около тридцати восьми, он не так уж и красив, не слишком высок, но уверен в себе. Он состоявшийся человек, который может не только брать, но и отдавать. Мне даже становится интересно, каким ветром его занесло во двор чудес [в Средние века название нескольких парижских кварталов, заселённых нищими, бродягами, публичными женщинами, монахами-расстригами и поэтами]. На мгновение он поднимает голову и встречается со мной глазами. Огонек в них ни с чем не спутать. За таким можно идти, точно за путеводной звездой. И не потеряешься.
— Он, — указывая я на мужчину стаканом.
— Ты, должно быть, шутишь, — фыркает мой собеседник.
На первый взгляд сам он намного эффектнее. Выше, крепче, самоувереннее, эгоистичнее, и в принципе не в состоянии взять на себя заботу ни об одной женщине этого мира. Даже такой, у которой нет моих проблем. Потому что его единственная беда, любовь и интерес — он сам. Я бы хотела приложить ладонь к его груди, чтобы удостовериться, что сердце там не такое крошечное, как кажется. Или вырвать и отдать тому, кто этого больше достоин. А что, мысль отличная, так и поступим:
— Я абсолютно серьезна. Он лучше тебя, — безмятежно улыбаюсь.
Под действием алкоголя и атмосферы коллективной деградации узел в груди потихоньку развязывается. Я такая не одна, и от этого легче. Мерзкая мысль. Но не время и не место для самобичевания.
— Да ладно, не ломайся, — усмехается парень, окидывая меня оценивающим взглядом и фамильярно заправляя волосы мне за ухо. Ему нравится то, что он видит. Сто восемьдесят два сантиметра сплошных костей. Современным мужчинам это по душе. Спорю, узнай он о безобразном шраме у меня на груди, сбежал бы быстрее, чем я из операционной. Весь в крови, которая лилась бы из глаз, раненных чужим изъяном. Они так девственны, что замечают сплошь округлые линии, а для меня сегодня имеет значение только одна — прямая, почти по центру груди. Мы настолько разные, что не должны были встречаться вовсе.
— Я не стану с тобой спать, — предельно прямо сообщаю. Нет у меня больше времени на то, чтобы юлить, лукавить и притворяться не той, кто я есть на самом деле.
— Ты же здесь с определенной целью. С иными намерениями женщины по барам не ходят. Кстати, я могу заплатить... — Отличный вывод. Если он пришел сюда из-за зуда в районе ширинки, то иной причины и быть не может; и в попытке сдержать яд я горю и пылаю, перекатывая на языке жар рвущихся наружу оскорблений. Но я врач, и знаю, что горячка лечится льдом.
— Сколько готов предложить? — бросаю беспечно.
Он надеется на согласие или крик, после которого выйдет из нашего поединка с победной улыбкой. Первый случай и разбирать не стоит, а в последнем — сможет назвать меня недотр*ханной закомплексованной стервой, и его друзья это объяснение примут на ура. Но мои проблемы связаны не с эпитетами. Жизнь меня устраивает целиком и полностью — настолько, что даже мысль о ее потере невыносима.
— Ну... — мигом теряется стрелок. — Тысяч пять устроит?
Стараясь особо не раздумывать над цифрой, в которую меня оценили, достаю кошелек и вынимаю купюру названного достоинства.
— Вот, держи. Плачу за то, чтобы ты снял себе кого-нибудь и убрался от меня подальше.
После этих слов неподалеку раздается низкий мужской смех.
— Цена спокойствия, — произносит тот самый мужчина из-за стойки, на которого я столь бесцеремонно указала. Стрелок тут же тушуется и мигом исчезает из поля зрения. Деньги, разумеется, не взял. — Но, знаете, кое в чем он прав: одиноким девушкам в подобные места ходить небезопасно. — И занимает стул рядом с моим. Что ж, пусть. На этот раз я не испытываю желания избавиться от собеседника.
— Поверьте, со мной ничего не случится, ведь я счастливица, — загадочно отвечаю, при том ничуть не покривив душой.
— Правда? — улыбается мужчина.
— Чистейшая, — киваю я и допиваю джин-тоник. А пока я заказываю следующий, мужчина вытаскивает из бумажника монету.
— Докажите. Орел или решка? — спрашивает он, пристраивая монетку на ногте большого пальца. Знает толк. Поднимаю взгляд к его глазам, мягким, но ярким, живым и сильным, и, ничуть не смущаясь, сообщаю:
— Орел, конечно.
И она падает орлом.
— Это совпадение. Давайте еще раз. — Проявляет естественный скептицизм мужчина-мечта.
— Давайте. Но это снова будет орел.
И снова. И снова. От звука моего голоса вероятность становится гибкой, будто пластилин. Думаю, она знает, что виновата. Она недодала мне сердце, и теперь стремится компенсировать недостачу.
— Хорошо, я склонен вам поверить, — наконец сдается собеседник, будто бы забыв о монете на стойке. Невольно пытаюсь угадать, заберет он ее под конец вечера или не обеспокоится. — И все-таки вы не похожи за завсегдатая. Зачем вы здесь?
Обычно я не откровенничаю с незнакомцами, но выговориться не мешает.
— Вам правда интересно? — спрашиваю, гипнотизируя его взглядом. Это на удивление приятно, ведь он не стесняется, глаз не отводит. И знает, что мой интерес не несет в себе никакого подтекста. Просто два человека встретились в баре. Так совпало. Шансы встретиться были мизерны, но это случилось, так отчего бы не поблагодарить их, не приманить удачу, как кокетливую голубку — ломтиком хлеба?
— Правда, — отвечает он уверенно.
Но мне хочется заставить его погоняться за правдой.
— Я убила человека.
Его лицо меняется. Но он не уходит — ищет подсказки во мне, в моей внешности, потому что не верит, будто странная незнакомка из бара в состоянии сознаться в подобном ему — человеку, на которого рассчитывать невозможно. Будто близкие более надежны... Хочу улыбнуться и закусываю губу в попытке сдержать смех.
— Женщины в дорогих итальянских сапогах и с инкрустированными бриллиантами часами на запястьях обычно и ногти красят под стать, но у вас они под корень обрезанные и без лака. Да еще и людей убиваете на досуге, — говорит он, тоже расплываясь в улыбке. — Вы хирург?
Чуточку жутко... Но, может быть, это профессиональное. Наверное, так.
— Ординатор, — поправляю я. — А вы молодец.
— Спасибо, стараюсь. Значит, была допущена ошибка?
Была. Целых двадцать шесть лет назад, затем двадцать пять, затем двадцать четыре... и каждый раз, когда я выживала после операции.
— Как знать... — отвечаю глухо.
— Разве вы не сделали все возможное? Разве не так говорится родным?
— А вы знаете, что такое «все возможное»? Вы видели определение? Я — ни разу. Да, меня научили этой фразе одной из первых, но разве смысл в нее вложен какой-то конкретный? К чему или кому это все возможное относится, если в каждом своем поступке мы ограничены знаниями и опытом? Вы уверены, что понимаете, как устроено тело? Существуют названия костей, вен и долей мозга, но сила воздействия не описана ни в одном учебнике. Не докопались до сути — стало быть, игнорируем. Но вопрос не исчезает: как человеческий организм реагирует на нашу радость и отчаяние? Веру? Страх? Я боялась, что операция закончится неудачно, и так и вышло.
Он все еще улыбается, но так грустно и чуточку удивленно.
— Вы всего лишь человек. Вы не можете быть радостной и счастливой всегда, — говорит он мягко.
— Но я могла отказаться оперировать. Это было в моих силах. И все же, несмотря на предчувствия, сделала первый надрез. Итог? Пятнадцатилетняя девочка просто взяла и истекла кровью. Так было ли пресловутое «все возможное»?
Мы сидим, глядя друг другу в глаза не меньше минуты, а потом он отводит взгляд первым и задумчиво произносит:
— Не ожидал, что у врачей еще остались сердца.
Эта фраза могла бы выиграть статус иронии года! Рассмеявшись, сжимаю пальцами бокал. Алкоголь уже заретушировал действительность, смазал шероховатости окружающей реальности, и все такое прекрасное — особенно мой собеседник — что, видимо, пора домой.
— Мне, наверное, нужно ехать. Проводите меня до такси, пожалуйста, — прошу, спрыгивая с барного стула и чуть покачиваясь в попытке устоять на ногах.
— Разумеется, — отвечает мужчина, оставляет бармену пару купюр, а потом на всякий случай подхватывает мой локоть. Его твердая рука дарит иллюзию безопасности, а прошлые откровенности заставляют воспринимать расставание как ошибку. Наши взгляды встречаются всего на несколько мгновений, в течение которых безумно хочется продолжить эту ночь, попросить его остаться со мной, воспользоваться всем, что есть в этом мире хорошего. Сегодня. Когда я заслуживаю. Когда это так нужно. Хотя, почему бы и не завтра, не послезавтра? Не думаю, что он способен разочаровать... Вот только это чистое использование, которого не заслуживает никто. Среди серой массы я разглядела в нем свет, к которому потянулась с жадностью черной дыры. А он... откликнулся, выслушал, позволил чему-то срастись. Возможно, он не врач, но лекарь точно, ведь рядом с ним мне стало легче. Сломать такое было бы преступлением. Я никогда себе подобного не позволю. Никогда.
— Нет? — спрашивает он, улыбаясь уголком губ.
— Нет, — с облегчением выдыхаю я, отчего-то обрадовавшись тому, что он все понял. Будто это лишний раз доказало, насколько верным является мое впечатление.
— И правильно.
Мы шагаем сквозь людный бар, уже не привлекая ни одного взгляда. Пришли по отдельности, а ушли вместе, ну и что в этом странного? Для чего еще нужны бары? Наши жизни теперь настолько изолированы, что встретить близкого человека более не норма — исключение из правил. А осуждение все больше походит на роскошь, которую себе могут позволить разве что гордые своим одиночеством снобы... И тем не менее это именно тот случай, когда все злоязычники неправы.
Машина с шашечками припаркована неподалеку от бара, и далеко идти не приходится.
— Прощайте... — говорю. Возможно, я ожидала от него какого-то жеста, короткого поцелуя, но щелчок двери машины подсказывает, что напрасно. И, даже не подумав расстроиться, я сажусь в душный салон. Вот так. Без имен и...
— Прощайте, — улыбнувшись, говорит мужчина, и захлопывает дверь.
Только спустя два квартала понимаю, что даже не подумала обернуться и проверить, смотрит ли он вслед. Я ушла вовремя.
...