Воспоминание детей войны.
Инесса Борисовна сейчас живет в Киеве неподалеку от Московской площади. А когда-то ее дом был на маленькой улице Аистова, что рядом с «Арсеналом». Свой рассказ о войне она всегда начинает с улицы Аистова.
Когда немцы оккупировали Киев, их квартира на Печерске опустела, жильцов выселили. И маме Инессы, и ей самой очень хотелось проведать родные места. Возможно, если бы однажды они не отправились туда, то и не попали бы в лагерь.
Они все-таки пошли на свою улицу — через весь город. Это было в первых числах ноября 1943-го. Через несколько дней советские войска освободили Киев. Но ни мама, ни дочка в тот момент не могли этого предвидеть. Если б могли — не отправились бы в путь по «мертвым зонам», потому что осенью 43-го центр города — таким его запомнила Инесса — был пустым и безжизненным.
Если б не отправились, то на обратном пути — возле Дорогожицкой — не остановил бы их немецкий патруль. И не стали б они пленниками. История не имеет сослагательного наклонения, поэтому десятилетняя девочка и ее мама оказались в эшелоне, набитом такими же узниками, как они. Поезд вез их в Германию.
Предпоследние нары в правом ряду
«Первый раз из вагона нас выпустили только в Перемышле… Это Польша, — продолжает Мирчевская. — Нас заставили раздеться догола, потому что проводили дезинфекцию. Знаете, а ведь нас били польки. Я их тоже запомнила: в белых халатах, они работали у немцев…
Нашу одежду обрабатывали, но не там, где дезинфицировали нас. Поэтому чтобы получить свой узелок, надо было голышом бежать в другой барак. И там уже шла сортировка: мужчин отдельно, женщин — отдельно, молодых девушек — тоже. И семейных — отдельно».
А потом рассортированными группами погрузили в вагоны, и дальше уже никто не знал: что его ждет на конечной остановке?
Был поздний вечер, когда остановился состав и дали команду выходить. И девочка пошла с мамой в лагерь, а дорогу конвоиры освещали фонариками.
— Это уже была Германия, Рурский бассейн, трудовой лагерь Дуйсбург-Майдерих. Пишется через черточку… В бараке нам дали место на предпоследних нарах в правом ряду».
Она сказала, что в лагере — считая с новоприбывшими — оказалось восемь детей. Их тоже привезли вместе с мамами.
«Милка»
«А потом кто-то пустил слух, — продолжает Мирчевская, — что дети тут находятся нелегально. И что поэтому нас вот-вот переведут в другой лагерь. А там будут проводить над нами опыты. И брать костный мозг. Мамы испугались. И дети тоже, хотя, конечно же, тогда не понимали, что такое «костный мозг».
Взрослые каждый день уходили на работу — ремонтировать железнодорожные пути и разбирать завалы в городе. В начале 44-го уже шли массированные налеты американской авиации. А дети работали в кухне — носили воду, чистили брюкву, мыли котлы. Котлы были такие огромные, что в каждом из них несколько нас могло поместиться.
Нам давали на обед кандёр из брюквы, а утром и вечером — кусочек хлеба и чашечку прозрачного «кафэ». Это так немцы называли кофе.
Самой старшей из нас, восьмерых детей, была девочка Ниночка. Но потом какая-то сволочь донесла, что ей 14. И ее погнали на работы вместе со взрослыми… Знаете, а она ведь сейчас живет в Киеве. И мы перезваниваемся».
Мирчевская перечисляет всех поименно. И каждого ребенка из дуйсбургского лагеря называет ласково — «Ниночка», «Тамарочка», «Димочка»… А когда доходит черед до девочки Милы, то Инесса Борисовна говорит: «Милка».
— Знаете, почему я ее так называю? — спрашивает у меня, но тут же и отвечает, потому что не терпится ей открыть страшную тайну.
— Я ее называю «Милка», потому что ее мама и она доносили на всех. Мама — на взрослых, а она — на нас. Кто-то из детей на кухне откусит кусочек морковки, Милка донесет, и ребенок получает наказание. Разные наказания были. Нас, например, заставляли стоять с поднятыми руками целый час. Опустишь — снова накажут.
Брезентовые башмаки
«…Детям, как и взрослым, выдали форму: спецовки и шаровары на резинке. А еще башмаки. У них подошва — деревянная, а верх из негнущегося брезента. Надо было намотать на ноги много тряпок, чтобы не так сильно терла обувь.
И вот однажды — это было в начале июля 44-го, когда родителей увели на работу — в лагерь пришла комиссия. По сей день не знаю, что за цель у нее была, но помню, как тщательно она осматривала детей. Тогда мы решили, что нас отвезут в другой лагерь и разлучат с родителями.
Вечером я рассказала маме про комиссию, она заплакала, запричитала, но сказала, что меня никому не отдаст. И если придется умереть, то пусть вместе с нею.
Поэтому на следующее утро, когда взрослым пора было отправляться на работу, она прижала меня к себе и никуда не ушла. Ее пытались оттащить от меня, но она цеплялась с такой силой, что погнать в строй с другими узниками никто из сопровождавших конвой так и не смог. А комендант лагеря был ужасным человеком — маленького роста, одноглазый и очень злой.
Когда он только заступил на службу комендантом, первое, что сделал, — приказал соорудить виселицу. И вот он приказывает: мою маму за непослушание отвезти в старый вагон. За неимением иных помещений он служил, вероятно, тюрьмой».
9 июля
«Наступило утро следующего дня», — произносит Инесса Борисовна, и я слышу, как начинает дрожать ее голос. Эту историю она рассказывала тысячи раз своим родным и близким. Но, думаю, не было случая, чтобы когда доходит до этого места, голос не дрожал. Потому что — слишком личное, слишком страшное…
«…Из барака мне слышно, как стучат по рельсе. Это — «подъем». Всех вывели, выстроили в «каре». Прямо возле виселицы. Я стою в толпе, вижу, как тащат к виселице маму. Она избита и стала седой. Может, и раньше она поседела, но мне показалось, что именно тогда — с 8 на 9 июля 1944 года. На мой день рождения. Комендант решил устроить публичную казнь. И я думаю, это и произошло б, если бы не одна женщина, такая же узница, как и все мы. Она не побоялась, подошла к коменданту… Рядом с ним стояла переводчица Линда, такая негодяйка… Из Прибалтики.
Линда перевела, что плачущий ребенок — и указала на меня — дочка той, которую собираются повесить. «У девочки сегодня день рождения. Ей исполняется 11 лет», — сказала смелая женщина, а Линда пересказала по-немецки коменданту. И тогда он подозвал меня к себе. «Знай, — произнес он, — твоя мама нарушила наши правила. Я обязан ее строго наказать. А тебе действительно сегодня 11 лет?» — спросил меня, пристально вглядываясь одним зрячим глазом.
«Да, — ответила я. — У меня день рождения».
Комендант призадумался. Воцарилась зловещая тишина.
«Мне пришла мысль: я тебе сделаю подарок. Такой, который не получал никто и никогда».
После этих слов он дал команду, и маму двое немцев подхватили под локти, подтащили ко мне.
«Я подарю тебе маму», — сказал комендант. И я не помнила уже себя от счастья.
Всех увели на работу. А нам позволили уйти в барак. Там я уложила маму на наши нары, делала ей примочки, плакала, конечно, и говорила, что большей радости в жизни мне и не надо».
В тот потрясающий для Инессы день она получила еще подарки — несколько кусочков хлеба и сахара. А еще — лучшее лакомство: немного колбаски и баночку молока. Она говорит, что такого вкусного молока в жизни не пила. Это принес ей француз по имени Жан. Он тоже был узником лагеря. Но только находился, как и его соотечественники, а также чехи и голландцы, совсем в другом бараке. Их кормили намного лучше. Им варили еду в отдельных котлах. И они получали посылки от Красного Креста.
Жану, наверное, нравилась мама Инессы. И он обещал увезти их после войны в Париж.
— Мама никогда б не согласилась. Потому что все это время в лагере мечтала, как вернемся домой, в Союз. Но главное — мы ведь верили, что отец жив… А он, оказывается, погиб еще в середине войны, под Харьковом.
За год до войны я поступил в ремесленное училище и окончил его в 11 месяцев, вместо двух лет. Получил специальность кузнеца четвертого разряда. В Новинках колхоз сразу поставил меня к делу. И стал я колхозным кузнецом. Работу свою любил, гордился ею, и колхозники всегда довольны были работой колхозной кузницы. В Новинках меня хорошо знали, даже прозвище особое было: Золотые Руки. Прозвали так за то, что всякую работу справлял быстро и ладно. Потому и ремесленное училище закончил быстрее, чем полагалось.
Война началась как-то неожиданно, никто не ждал её. Ещё быстрее наши Новинки оказались местом боёв. Немцы осадили деревню со всех сторон, обстреливали из минометов и автоматов. Гарнизон Новинок держался долго. За два дня боёв красноармейцы отбили несколько атак немцев. Я наблюдал за боем из окна крайней избы.
Бойцы окопались полукругом вокруг деревни, фашисты группировались в ближнем лесочке. Сначала начинали бить минометы, потом из леса выходили цепи фашистских солдат и четким шагом направлялись к избам. Подпустив наступающих на близкое расстояние, красноармейцы открывали огонь из пулеметов, винтовок, минометов, автоматов. Цепи редели, но солдаты пока ещё шли вперед. Огонь усиливался, автоматчики падали один за другим. Вот цепь остановилась, солдаты затоптались на одном месте, потом поворачивались и в беспорядке бежали под прикрытие деревьев. На широком лугу оставались десятки трупов фашистских солдат.
Жаркие были бои за нашу деревню. Я помогал санитарам выносить с поля боя раненых бойцов. В перерыве между атаками немецких автоматчиков слазил на «ничейный» промежуток, туда, где лежали трупы убитых автоматчиков. Вернулся с автоматами, винтовками. Трофеи отдал лейтенанту.
— Больше не смей, мальчик, ползать за оружием, — поругал он меня. — Убьют, и моргнуть не успеешь.
— Так ведь жалко, товарищ лейтенант, что оружие зря пропадает. Разрешите я ещё раз…
Но из леса вышла новая цепь немецких солдат. Начался бой.
Я опять помогал выносить с поля боя раненых, отводил их в санитарный блиндаж. В полдень прилетел шальной осколок мины и впился в правую руку. Больно было, кровь потекла. Достал веревку, крепко перетянул руку и опять в окопы к красноармейцам. К вечеру подразделение красноармейцев отступило из Новинок. Я побежал в убежище, где дожидалась мать.
Скоро немцы пришли в убежище, прикладами сбили дверь, обшарили всех и приказали: «Вон!» Как только я показался из щели, офицер глянул и закричал: «Партизан! Пух!». Схватили и повели. Осмотрелся я и догадался, отчего офицер за партизана меня принял: вся рубаха в крови, руки в крови. В штабе допрашивали три офицера. Они сначала шутили, разговаривали ласково, но я, как они не бились, рта не раскрыл, молчал. Тогда они разозлились, кричать стали, по лицу бьют. Я молчу.
— Где партизаны?
Качаю головой. Ударили по лицу и опять орут: «Ты партизан?» Бились, бились, потом один говорит: «Ты будешь умереть страшно». Позвали солдат и отдали им. Солдаты скрутили руки, вытащили на улицу и поволокли. Втолкнули в пустую избу, в ней всё было исковеркано, разбито, сломано. На полу черепки и тряпки, окна выбиты, печь разрушена. Посредине избы стоял чудом уцелевший стол. Солдаты накинулись на меня, подняли и посадили на стол. Один из немцев прикрутил ноги к ножкам стола. Ничего не понял я. Когда ноги оказались крепко привязанными, солдаты повалили меня навзничь на стол. Я было подумал, что, наверно, будут пороть, но тогда зачем на спину кладут? Привязали к ножке стола и левую руку, правая осталась свободной. Солдаты посидели, отдохнули. Лежать неудобно, ноги и левая рука затекают. Попробовал высвободить ноги — не выходит, привязан крепко.
Потом один немец вышел из избы и скоро вернулся. Он подошёл ко мне, и я увидел, что он держит в руках старую, ржавую и тупую пилу-ножовку. Такими пилами слесари режут чугунные рельсы, железные брусья. «Хозяин плохой, — подумал я по привычке, — ишь как пилу запустил».
Фашист рассматривал пилу долго и внимательно. «Что он будет делать? Стол подпилит или веревки перережет?» Я с тревогой смотрел в лицо немца. А он нарочно медленно возился с пилой перед моими глазами, словно моя тревога забавляла его. Он подвинтил баранчики — подтянул полотно пилы и вдруг схватил правую свободную руку.
Мгновенная, страшная догадка пронеслась в голове: он будет пилить меня! «Ты будешь умереть страшно», — вспомнил я слова офицера. Вот какую смерть приготовил для меня фашист: он велел отпилить правую руку. Как же я буду работать в кузнице? Кто подкует лошадь, справит лобогрейку, наладит колхозные бороны и плуги? Не будет этого, нет, не будет! Я рванулся, но крепко привязали меня.
— Рука нет, пух, партизан, не будешь, — сказал фашист и нажал ножовкой на сгиб возле ладони.
Я почувствовал мучительную боль. Как было больно! Я закричал. Мне казалось, что я чувствую, как тупые зубья пилы перетирают суставы, сухожилия, тело… Хруст, скрежет. Я слышал, как он пилил. Пила дошла до кости, загудела…
Очнулся в темноте: душно, нечем дышать, очень хочется пить. Язык не ворочается во рту. Мне очень тяжело, какой-то груз давит на меня. Пошевелился и тут вспомнил. Рука! И сразу почувствовал боль в правой руке. Шевельнул пальцами — не слушаются. «Неужели суставы совсем перерезал». Поднял руку и пощупал её здоровой рукой: из рукава торчала мокрая культяпка. Кисти не было совсем! Звери, что они сделали! Как же я теперь! Вот тебе и Золотые Руки.
С трудом выбрался из-под тяжести, ощупал груз, который лежал на мне и отдернул руку: это был труп. Пополз и всюду натыкался на холодные трупы. Их было много, целая куча убитых, истерзанных, замученных советских людей. Когда мне пилили руку, я потерял сознание, а солдаты, наверно, подумали, что я умер, и выкинули вместе с другими мертвецами… Мне стало так страшно, что я опять забеспамятовал…
Боль в руке заставила прийти в себя: культяпка опухла, ныла. Вокруг мертвые. Я вспомнил все и закричал: «Я не умер! Я живой!»
Никто не пришёл на крик. Я пополз наугад отыскивать выход из помещения и скоро нашёл его. Выполз на крыльцо. Ночь. Прохладная, чистая и прозрачная осенняя ночь. Небо синее-синее и всё в звездах. Вон там, прямо, холмы, лесок. Как хорошо там!
Собрав последние силы, пополз в лес, дальше от палачей, дальше от трупов. Знаю, недалеко в лесу течёт звонкий, холодный ручей: напьюсь и вымою руку.
Ползти с одной рукой было тяжело. Сил почти не осталось. Я потерял много крови. Скоро в голове стало мутиться, тошнило. Я ничего не понимал, ничего не соображал, не чувствовал. Было одно желание: уйти, уйти… Утром, возле ручья, до которого я не помню как дополз, меня нашла мать. Она рассказывала: «Я увидела тебя и позвала, а ты закричал — Золотые Руки!» Много дней, пожалуй, около месяца, метался в бреду, не приходя в сознание, и всё кричал: «Золотые Руки!» Однажды очнулся, пришёл в себя. Темно. На кровати сидит мать и плачет.
— Мама, — позвал я, — мама, это правда?
— Что сынок?
— Да это… с рукой. Одна осталась?
— Откусил немец проклятый. Несчастный мой…
Значит это не сон, а правда! Руки у меня не стало. Пусть будут прокляты все немцы на свете!
Пока выздоравливал, время тянулось медленно. Слабый был, как котёнок. Вставать долго не мог. Лежал и думал. Думал о своей испорченной жизни, о матери, которая всю жизнь много работала и ждала, когда вырасту я — помощник и кормилец… Иногда плакал от злости. Что буду делать после войны с одной рукой — не придумал. Но крепко решил, пока можно, буду помогать Красной Армии, мстить немцам, мстить за всё.
«Выздоровлю — найду партизан».
Выпал снег, зима пришла снежная и холодная. Немчишки съёжились, дрожали. Я сначала боялся на улицу выходить: а вдруг в деревне всё ещё те самые немцы?..
Однажды насмелился, спрятал культяпку и пошёл к своему стогу за деревню. Подхожу, а там трое сидят в сене. Пригляделся, вижу вроде русские. Они спрашивают:
— Из Новинок, паренёк?
— Да.
— Что с рукой? С гранатой баловался.
— Немец откусил.
— Как «откусил»?
— Да так — ножовкой отгрыз. Спилил, и всё.
С этого дня посещения стога стали ежедневными. Из деревни я приходил, а из леса партизаны. Я им донесения делал, рассказывал о немцах, о том, сколько подкрепления прошло на фронт через Новинки, сколько танков, пушек и машин.
10 января партизаны сказали:
— Скоро погоним фрицев из деревни. Всё примечено, обо всём нам знать надо.
— Красная Армия придёт?
— Конечно.
Несколько дней через Новинки бежали немцы, которые ещё недавно чистили сапоги и мундиры для парада в Москве…
Гул боя с запада стал совсем близко. Село совсем опустело. Оставался только отряд автоматчиков. Я пошёл оповестить партизан о положении в деревне.
— Хорошо, как только покажутся красноармейцы, мы ударим фашистам с тыла, и ни один не уйдёт живым. К вечеру ещё раз приходи — узнай, где пулемёты стоят, где автоматчики гнездятся.
Вернулся в Новинки. Улицы показались мне необыкновенно пустыми и тихими, словно в несколько часов вся деревня вымерла. Заглянул в одну избу — пуста. В другую — тоже пуста. «Неужели узнали? А мать?» Подбежал к своей избе: дверь растворена, горницы пусты, всё разбросано.
Побежал к дому, где помещалось правление колхоза, и сразу догадался, в чём дело: из дома доносились крики и плач, дверь приперта огромным бревном, стены обложены соломой.
По целинному снегу бросился к стогу. Не добегая, увидел, как из леса вышли партизаны и раскинулись в цепь.
— Скорей. Скорей, они всех живьём сожгут. В правление согнали…
— Не сожгут собаки! Товарищи, вперед!
Вместе с партизанами я вбежал на улицу деревни. Автоматчик, карауливший двери дома, увидя партизан, торопливо вытащил спички и стал чиркать. Вот вспыхнет солома и… Меткий выстрел не позволил немцу совершить страшного дела. Начался бой. Я подбежал к дому, отбросил бревно и, распахнув дверь, закричал: «Наши! Наши пришли!»
— Ванюшка! — бросилась ко мне мать.
— Громов! — звал командир партизан. Он стоял с лейтенантом, вокруг их толпились красноармейцы.
— Где автоматчики сидят, Иван?
— Трое вот здесь, человек десять вон за той избой, в саду.
По привычке я поднял правую руку показать пальцем, в каком именно саду укрылись враги. Лейтенант заметил:
— Ты партизан? Ранен?
— Немцы руку отпилили, — ответил я. — Бейте их, чтобы ни один не ушёл. Вон и в той избе они сидят.
— Вперед! — закричал лейтенант.
Ни один из 50 автоматчиков не ушёл из Новинок. После боя лейтенант разыскал меня:
— Доволен, Ваня? Отомстили мы за твою руку. И ещё будем мстить.
— Жаль, нет у меня второй руки, я бы сам убивал их, сколько мог. Да вот… нечем.
Немцы далеко. Я работаю в колхозе. Сперва боялся, что мне, калеке, не найдется работы. Теперь свыкся. Работа нашлась. Ничего, что одна рука осталась. Было две — осталась одна. Одна, да золотая. Я уже и писать научился левой.