» 24 - 25. Унтерменш
4
До операции оставались считанные дни.
Сомнения были, и немало. Некоторые из них я списал на расшатанные нервы и вбил себе в голову, как непреложное правило: отступить — значит проиграть, значит перечеркнуть себя, смириться с участью "выплюнутого калеки".
Но что меня действительно беспокоило, так это то, что я не сказал матери о предстоящей поездке. С одной стороны, ей ни к чему были лишние тревоги, она только-только пошла на поправку. С другой — я считал неправильным, если не жестоким, уезжать по-английски. Возможно, навсегда.
...Пневмония матери свалилась как снег на голову.
Июньские дни были долгие, теплые, и мать много времени проводила в саду. Делала вид, что работает, на самом деле часто плакала. Никогда не думал, что она так прикипит к унтерменшен сердцем и будет переживать.
После одного из таких вечеров мать не встала с постели. На лбу ее в пору было жарить яичницу.
Отныне наше общение свелось к переписке или редким встречам на территории Мюнхенской университетской клиники — матери претила сама мысль, что кто-то увидит фрау Шефферлинг на больничной койке, ослабевшей, без уложенных волос и припудренного носика. Даже если эти "кто-то" — супруг или сын.
Накануне выходных я все же добился аудиенции.
Матери не воспрещались недолгие прогулки, и она сидела в парке клиники на скамейке и кормила рыбок в искусственном пруду.
Я обнял ее, дал свежий роман взамен прочитанного, рассказал пару новостей-безделушек из жизни и газет.
— Как Георг? Он принимает лекарства? Соблюдает диету? — спросила мать. — Только не пытайся его прикрывать. Я все равно узнаю!
Я заверил ее, что все в порядке, достал сигареты и отошел на пару шагов в сторону.
— Ты продолжаешь вредить своим легким и портить зубы... — строго посмотрела мать: — Такой же упрямый, как твой отец. Какой пример ты подашь своим детям? Не говоря уже о будущей жене... Бедняжка! Ей будет трудно сохранить занавески белыми.
Я улыбнулся. Выглядела мать бодро и, судя по ворчанию, шла на поправку. Момент подходил, чтобы сообщить о Берлине.
— Кстати, о будущем, — сказал я. — Как раз собирался сказать кое-что важное. Только, пожалуйста, без эмоций…
— Что-то не так с Алис? — встревожилась мать. — Что-то случилось?! Иисус, Мария... Я знала, я чувствовала!.. Сова кричала всю ночь.
— Алис?.. Причем здесь она? — ответил я. Не знаю, по какой логике мать вдруг перескочила с гипотетической жены к унтерменшен.
Мать покачала головой и потерла виски:
— Как я беспокоюсь о ней... о всех вас, о моих розах в саду, доме!.. Еще немного, и эти мысли сведут меня с ума! Мысли... Если бы ты только знал, какие ужасные мысли рождают скука и ночная тишина!.. Если бы ты только знал, Харди!..
— Меньше думай о ерунде, вот и все, — ответил я.
— Почему же ерунде? Смерть — это граница, пересекая которую человек пожинает плоды своей жизни. Страшно думать о том, что получит каждый из нас.
Разговор явно пошел не в ту сторону.
— Ну, тебе не о чем беспокоиться, — улыбнулся я. — В раю такого флориста встретят с объятиями. Ведь ты не против облагородить Райский сад, не так ли? Уверен, ты найдешь, в чем упрекнуть и чему научить небесных садовников.
Мать не улыбнулась. Напротив, тяжело вздохнула, дотронулась до своего сердца, поморщилась.
— Райский сад... Однажды Алис настояла читать мне "Божественную комедию". Старая книжка какого-то проныры-итальянца. Не понимаю, почему эту писанину назвали комедией, да еще божественной!.. Ад, грешники... Но в конце я вздохнула с облегчением, что злоключения героя закончились. А Алис стало жаль его. Я спросила: "Почему? Он прошел через ад, чистилище и встретил свою возлюбленную в Раю. Разве это не счастливый конец?" Тогда Алис напомнила мне о двух грешных любовниках... Как же их звали... Милый, ты не читал эту ужасную книжку?
— Нет, — прорычал я, оглядываясь вокруг. Очень хотелось сплюнуть.
Мать продолжала:
— Однажды они влюбились друг в друга. Рука об руку пошли дорогой греха, и до Страшного Суда их души тоже обречены терпеть муки ада в объятиях друг друга... Алис сказала: "Возлюбленная героя не любила его при жизни, не полюбит и после. Он знает это. Он в раю, вокруг ангелы и цветут лилии, но вместе, как Паоло и Франческа..." О! Паоло и Франческа, вот как их зовут! Так вот, "... они никогда не будут вместе. Разве это счастье?"
— Итальяшки импульсивны и глупы, — ответил я. — Неудивительно, что сюжет настолько размыт, что в конце не знаешь, сочувствовать герою или поздравлять.
— Дело не в сюжете, Харди. Мы стремимся к Творцу, но нужен ли нам Его рай, если там не будет людей, которых мы любили?.. Я не перестаю думать об этом до сих пор.
Я понял, кого имела в виду мать. Если бы не больничная обстановка, разговор был бы короче и резче.
— Бывает. Вот что, сегодня я поговорю с твоим врачом, мама. Пусть даст хорошее снотворное. Или позвонить твоему духовнику?
— Зачем? Чтобы убить меня в сотый раз словами о том, что дорога в рай закрыта для самоубийц? Что они в аду, что моя девочка, моя Ева горит, кричит от боли и страданий в аду!.. Я все еще не верю... Теперь ей было бы почти столько же лет, сколько Алис. Они могли бы стать подругами...
Мать отвернулась, чтобы скрыть слезы, но вдруг снова посмотрела мне в глаза:
— Харди, я никогда не спрашивала тебя о том, что происходило там, на фронте. Но Алис, она рассказала вещи, от которых у меня кровь стыла в жилах!.. Я видела ее глаза, я видела ее слезы, ее ненависть!.. Я верила им, она не играла!.. Харди, я дала тебе жизнь, я молилась три года, чтобы Бог, мои молитвы и моя любовь сохранили тебя... Я хочу знать, ответь мне так же, как бы ты ответил самому Творцу на Страшном Суде... Ведь на твоих руках нет невинной крови? Только кровь солдат, убитых в бою. Так? Так ведь?..
Я смотрел в воспаленные глаза матери и понимал, что каждая секунда молчания не в мою пользу.
— Невиновных не бывает, — я взял ее руку и поцеловал. — Мама, прошу, береги себя.
— Ответь мне. Если ты любишь меня, ответь мне, что на твоих руках нет крови детей и женщин! Почему ты молчишь?.. Успокой меня, чтобы я могла надеяться, что там, в вечном блаженстве, ты будешь со мной... Мой мальчик, я прошу тебя...
Мать путалась в словах, плакала, гладила меня по волосам и лицу, как в детстве, когда уговаривала в чем-то признаться.
Я не выдержал и сбросил ее руки:
— Тебе, должно быть, действительно здесь скучно. Что это за идиотский допрос? Что ты хочешь услышать? Что ты сможешь понять? Там, на войне, ты думаешь по-другому, действуешь по-другому, там другая логика, другая жизнь! Там кровь, боль, смерть!..
— Харди, ты меня пугаешь...
— Не лезь туда, о чем ты понятия не имеешь! Ясно?.. Я все сказал.
Мать вздрогнула от моих слов, испуганно сжалась.
Я снова закурил, сделал пару кругов вокруг скамейки. Немного успокоившись, вернулся к матери.
— Прости, мам... Это был случайный выпад. Нервы... На работе сложности. Я не знаю, что сказала эта русская, но уверен, она преувеличивает. Хочет поссорить нас... Давай забудем этот разговор? Я очень скучаю по тебе и по твоему черничному пирогу. Отдыхай. И держи в мыслях только хорошее. Только хорошее. Договорились?..
Я подождал немного, но мать сидела, как статуя. Взгляд ее как бы сосредоточился на стрекозе, жужжащей у куста. По бело-серым щекам бежали слезы.
Эти слезы, как и глупые капризы, начинали раздражать. Оправдываться и изливать душу я не собирался. Особенно, чтобы перекрыть слова какой-то скифской суки, которая настолько запудрила мозги матери, что настроила ее против собственного сына!
— Знаешь, мама, ты напрасно рисуешь своей Алис крылышки и нимб. Напрасно! — сказал я напоследок. Гнев жег изнутри. — Вспомни свою недавнюю поездку в Берлин с отцом. Ты знаешь, почему она осталась? Потому что под видом свидания с Хельмутом готовила хладнокровное убийство. Я вмешался в ее планы, и она предложила мне себя. Слышишь?.. Она отдалась мне, как последняя шлюха. Да-да! Лишь бы только ее темные делишки не выплыли на поверхность. Вот такого ягненка тебе жалко!
Мать подняла глаза. Она никогда еще не смотрела так пронзительно, с упреком.
— Как ты мог, Харди?.. Ты действительно ничего не понял?.. О, Боже мой... Я знала, что этим все закончится, знала... Она не сбежала, она ушла, чтобы... Господи, Мария!.. Ты же столкнул ее в пропасть!.. Почему ты так жесток?.. Теперь обречена. Она как и Ева тоже будет в аду...
Последние слова я прочел по губам. Мать снова приложила руку к сердцу, болезненно нахмурилась, закрыла глаза.
Это выглядело как-то слишком театрально, мелодраматично.
— Прекрати разыгрывать спектакль, — сказал я. — Даже если так, благодари своего Бога, что через меня дом избавился от этой заразы. Если она была такой кроткой и послушной мне, может быть, и отец пожалел свеженькую девицу не из христианского сострадания?.. За двадцать-то тысяч. Подумай об этом. Подумай хорошенько.
Мать закрылась руками.
Я уезжал с тяжелым сердцем. Не имея привычки оглядываться, постоянно смотрел на больничный корпус. Почти сразу я пожалел, что наговорил лишнего. Но решил дать матери, да и себе, время остыть, успокоиться.
Вечером отправился в ночной клуб, чтобы выкинуть проблемы из головы и расслабиться в обществе веселых нимф. Вернулся под утро, но дом не спал. Внутри похолодело, когда увидел зареванную Марту на кухне и утешающих ее горничных.
Отец не спросил, где я был. Он посмотрел, как будто сквозь меня и чужим голосом сообщил, что час назад звонили из клиники: у матери остановилось сердце.
5
Дни слились в серый ком. Несмотря на звонки, соболезнования, ритуальные хлопоты я продолжал жить по инерции. Казалось, выйду из колеи, не встану без четверти шесть, не побреюсь, не заведу часы, пропущу завтрак или ужин — мир рассыплется, рухнет. Я не мог и не хотел принимать то, что случилось... Выручали разве сигареты и морфин.
Воскресное утро я просидел в церкви. Слушал внимательно, но к завершению понял, что ни разу не открыл молитвенника и не помню, о чем проповедовал священник.
Вернувшись домой, до ужина провозился с бумажками. Разобрал корреспонденцию, перепроверил счета, зачем-то отсортировал по месяцам извещения из банка, страховой компании. Без аппетита поужинал, выгулял Асти, принял душ. Остаток вечера лежал, уставившись в стену, пока не вспомнил, что забыл сказать отцу о звонке Чарли.
Дом был тих и как будто мертв. Я слышал свои шаги.
Отец сидел в комнате матери возле старой швейной машинки и крутил маховое колесо. Монотонно стучала игла, прошивая душные летние сумерки.
— Эльза разогрела ужин. В третий раз, — сказал я. — Приготовила свекольный салат. Твой любимый.
— Да, спасибо, — тихо ответил отец, но с места не двинулся. Вздохнул, заскрипел пальцами: — В Берлине, на Александерплатц на клумбах тоже высадили свеклу... Знаешь, вроде непривычно, а здорово. Магда сразу загорелась разбить такую же, со свеклой, у старой мастерской, где терн...
Отец посмотрел на крылатое английское кресло у окна. Я тоже.
...Когда-то мне нравилось играть здесь, у матери. Нравился запах цветов и ткани, большое зеркало, а особенно изумрудная плюшевая скатерть с золотыми кистями.
Я накидывал ее на плечо, вроде плаща, и представлял себя непобедимым Арминием[18] накануне битвы в Тевтобургском лесу. В одной руке сжимал деревянный меч, в другой — "щит", крышку от ведра. Я самоотверженно вел за собой германские племена, крушил легионы трусливых римлян. Роль Квинтилия Вара, главного врага, доставалась портновскому манекену, которого я "убивал" в жесточайшем поединке, ставил ногу на "грудь" и гордо вскидывал меч со словами: "В единстве Германии моя сила! В моей силе — мощь Германии!.." [19]
Пыльный старичок "Квинтилий Вар" до сих пор стоял в углу. И патефон, под триумфальные марши которого я побеждал. Висели те же акварели, на комоде стояла ваза с голубыми шарами гортензии, и старинный механический клоун грустно улыбался.
Только английское кресло было пустым. Никто не вышивал и не читал в нем, не вскрикивал, если я "падал раненый". Не подзывал, чтобы пригладить волосы и поправить "вождю" изумрудный плащ с золотыми кистями...
Грудь горела изнутри, как набитая углями печь. Я словно видел прошлое другими глазами. Поводы для ссор с матерью представлялись теперь незначительными, обиды глупыми, резкость непростительной. Точно не я, а кто-то другой срывался, грубил, затыкал рот, когда нужно было заткнуться самому и просто выслушать. Не понять, но хотя бы попытаться...
Я поспешил отогнать тяжелые мысли.
— …Да, забыл. Чарли спрашивала о кузине, сообщили ли ей, — я взял со столика фотокарточку унтерменшен. Ни рамки, ни даты, ни подписи. Только печать фотомастерской на обороте. — Это возможно?
— Посмотрим, — отозвался отец и продолжил крутить колесо. Холостой стрекот раздражал.
Заглянула Эльза и пригласила к ужину
— Уже идем, — кинул я ей и подошел к отцу: — Вставай. Тебе нужно поесть. Нужны силы. С желудком и желчью лучше не шутить. Иначе придется до двенадцатого нанять няньку, чтобы кормила тебя с ложечки.
— Кхе!.. Еще не хватало... Двенадцатого? — озадачился отец. — А что двенадцатого?
— Как что? Я вернусь.
— Откуда?
— Из Берлина, откуда еще. Завтра шестое. Забыл? Сам же подписывал заявление.
— Ты уезжаешь... теперь?
— Так вроде я все сделал. Дело Ланга закрыто. Остальное передал Роту и Вольфгангу. Похоронами занимается Чарли. Она справится, на нее можно положиться. В доме штат прислуги... Ничего не забыл.
— Ты не попрощаешься с матерью?!
Отец взглянул на меня, как на умалишенного. Чего-то подобного я ожидал.
— Хотел бы, но... Я звонил в Берлин, пытался... Не мне тебе рассказывать, как закручивают гайки евреям. Белохалатный трусит, что не успеет вывести женушку, черт бы ее побрал!.. Со дня на день они жду разрешение ехать в Америку. Я и так чудом успеваю запрыгнуть в последний вагон... Отец, пойми, второго шанса может не быть.
— Леонхард, а зачем?.. У тебя есть дом, хорошая должность с хорошим жалованием, машина, девиц, как мух... Дался этот осколок! Чего тебе не хватает? Объясни, может, я не понимаю?..
Ответ жег губы, но признаться отцу оказалось легче, чем матери.
— Если осколок достанут, — ответил я, — полгода реабилитации, и медкомиссия признает, что я снова годен к военной службе. Теперь понимаешь?
Отец поменялся в лице. Закрыл глаза и горько рассмеялся:
— Какой же я... старый дурак. Носом землю рыл, искал хирурга... Хе!.. Ну конечно! Вот чем ты оскорбился в ферайне. Не калекой, неспособным к жизни. Жизнь? Пф-ф!.. Да подтереться ею!.. А что к войне не способен, это да!.. Война! На нее же у тебя колом стоит!.. Что ж, славно-славно. Спасибо за заботу, сынок.
Отец прошелся до окна и обратно, по пути касаясь кулаком мебели, стен.
— Отец, поверь, решение далось мне нелегко. Но надо уметь расставлять приоритеты с поправкой на время и действительность, — продолжал я, не повышая голоса. — Матери нет. Она больше ничего не сможет сделать на благо Германского Рейха. Я жив. У меня есть возможность снова послужить своей стране, немецкому народу...
— Я тоже жив, Леонхард! – обернулся отец и грохнул по столу так, что сорвались фотографии. Осколки брызнули на ковер. — Если ты не заметил, у меня не осталось никого, никого, кроме тебя! На восток собрался... Сам говорил, там другая война, не такая, как в Польше или Франции. А теперь и вовсе!.. Если что, как мне потом жить, скажи? Для кого?..
Отец размахивал вокруг себя руками, как крыльями. Голос его срывался. Губы дергались, глаза бешено вращались.
Я молчал. Из уважения к памяти матери не желал ссориться. Да и смысл? Еще в тридцать девятом я горло сорвал, объясняя, что права не имею быть счастливым откормленным боровом, пока Рейх и фюрер нуждаются во мне, как в солдате. Нечего было добавить и теперь.
— Значит, во имя Германии... — нагнетал отец, шагал от стены к стене. Стекло хрустело под ногами. — А что подохнешь на операционном столе, не фантазировал, нет? Какой тогда прок Германия поимеет с тебя?
— Как грубо... — ответил я. — В полицейских слежках и погонях ты позабыл, что такое долг? Так вспомни. Я давал присягу, отец, я останусь верен ей до конца. Если попытка снова вернуться в строй будет стоит мне жизни, что ж... я отдам ее.
Отец смотрел долго, внимательно и зло:
— Не на ту операцию едешь, — он постучал по голове и прокричал, словно глухому: — Лоботомия! Мозги подкрутить!.. Да-а... Господь в самом деле милосерден, раз Магда сейчас не слышит этого бреда... Кстати! Если на то пошло, реши, куда свою собаку пристроишь. С собой забирай, в лесу привяжи, хочешь — пристрели. Мне она не нужна.
Я застыл в дверях.
— То есть?.. У меня завтра поезд. Куда я пристрою? Ты обещал, что оставишь Асти!
— Ты тоже много чего обещал, что останешься в Германии, женишься, остепенишься…
— Я не обещал. Обещал подумать!
— Вот и подумай! — прогремел отец, аж в ушах зазвенело. — Заодно запомни, удерёшь — на этот раз обратно можешь не возвращаться. Не прощу даже в гробу. Дома, наследства, места на кладбище — всего лишу. Так что подумайте, герр офицер, прежде чем расставить приоритеты в соответствии с действительностью. Подумайте хорошо.
Стиснув зубы, я прорычал:
— Яволь...
[18] Арминий (лат. Arminius; 16 год до н. э. — 21 год н. э. ) — вождь древнегерманского племени херусков, нанёсший римлянам в 9 году н. э. одно из наиболее крупных и сокрушительных поражений Рима н.э в битве в Тевтобургском Лесу.
[19] Надпись на мече Арминия, памятник которому находится в южной части Тевтобургского Леса на юго-западе от города Детмольд в федеральной земле Северный Рейн — Вестфалия. _________________