BNL:
09.02.12 19:59
» ... homini lupus est
... homini lupus est
Жанр: почти не стимпанковая сказка для понимающих взрослых и детей, которые еще не слишком черствы, рассказанная всеми понемногу, а автором только собранная воедино и перевранная до неузнаваемости
В японских, китайских легендах
Лисы являют людям прекрасных женщин,
Золота горы, удачу,
Милость богов –
Но выдают их хвосты…
(с) Нил Гейман, «Белая дорога»
Пока ты волчонок,
Ты не совсем еще зверь.
(с) Песня Волка, к/ф «Про Красную Шапочку»
Волчата уходят тропою волков.
(с) Кошка Сашка, "Стая"
Не верьте своим глазам. Охотничьи домики кажутся маленькими только по сравнению с лесом, окружающим их.
Да, верно, вы смотрите на крошечную коробку о четырех бревенчатых стенах, имеющую каких-то полтора этажа в высоту, и что с того? Внутри при необходимости могут поужинать и согреться пятнадцать взрослых мужчин зараз. Некоторым удастся еще и переночевать прямо на месте, пусть с некоторыми незначительными неудобствами, присущими образу жизни охотника – ну, в тесноте да не в обиде.
Огромные темные ели обступали дом со всех сторон, стремясь обязательно загородить окна, и в ненастные вечера вроде этого мохнатые зеленые лапы словно когтями скреблись в стекло, потревоженные порывистым северным ветром.
Стояло самое темное время в году, когда день едва показывался, чтобы тут же потухнуть снова. Зима уже вступила в свои законные права, и солнцестояние давно осталось за спиной, а снег соблаговолил пойти едва ли не впервые после того, как деревья сбросили лохмотья последних листьев, пытающихся быть как можно оранжевее, чтобы казаться хотя бы остатками былой роскоши лета.
Мелкая ледяная пыль, стеклянной крошкой устилающая промерзшую насквозь землю, шурша, летела по ветру, поземкой клубилась вокруг ног лошадей, под копытами которых дорога звенела, как камертон. Так было днем. Но стоило солнцу сесть, не оставив на горизонте и отсвета – и небо, столь безразличное к судьбам смертных людей, заплакало от слабовольной жалости к умирающей бруснике, чьи корни мерзли и отмирали, и сверху на подставленную ладонь Ронни упала первая мохнатая снежинка. Уколола холодом и растаяла.
А лошади убежали.
Небеса спохватились поздно. Урожаи будущего года все равно уже не спасти – без благодатно теплого снежного покрова поля повымерзали. Сезон обещает быть нелегким – но как же все будет нескоро! Чтобы почувствовать на себе последствия заморозков, надо сначала дожить до весны, потом до лета, причем не до начала, а до середины, до сбора урожая. Добрых семь месяцев, больше полугода. Ныне же все равно не получится предпринять что-либо существенное, так что все разговоры по поводу надлежащих мер, к которым стоило бы прибегнуть – не более чем пересуды. Пустое. Пусть другие ломают головы над тем, как избежать голода, грамотно распределив запасы, истощившиеся за зиму.
Пусть это делают те, кто точно доживет до лета. Или хотя бы знает, что увидит весну.
Охотничий домик никогда не запирал дверей изнутри, да и наружный крепкий засов предназначался больше для защиты от незваных гостей из царства фауны, не имеющих понятия о предназначении стульев, зато прекрасно умеющих ломать и царапать, чем для того, чтобы отвадить воров. Какие, скажите на милость, воры могут встретиться в дне пути от города и нормальных материальных ценностей, достаточно дорогих в пересчете на деньги, чтобы шанс их украсть стоил труда, затраченного на проникновение через окно?
Прежде чем открыть дверь, Ронни любовно погладил грубые доски непослушными окоченевшими пальцами. Перчаток он не признавал.
Привыкший к отсутствию церемоний там, где люди еще плохо знали его в лицо, он зашел по-хозяйски, не стучась, не останавливаясь на пороге, чтобы осмотреться, и почему-то головы прибывших ранее, как одна, повернулись к нему, снимающему капюшон ярко-алого плаща, будто его появление сопровождалось аккомпанементом чрезвычайно громких невидимых фанфар.
Вопреки еще одному широко распространенному заблуждению, в охотничьих домиках чистые ровные стены. Ружья на них не висят – за огнестрельным оружием над каминной полкой следует обращаться в театр, там такого добра хватает. Здесь ружья берегут и прислоняют к стене. Мертвые звериные головы с глупым выражением на облезлых мордах тоже больше подходят изысканным аристократическим гостиным, где разные чучела и рога в рамках играют важную роль – помогают завязать светскую беседу. Здесь же беседа, правда, беседа несколько иного толка, завязывается сама собой, а в камине всегда жарко пылает огонь, и обязательно кто-нибудь греется и сушится, пододвинув стул к самой решетке.
Сейчас их тут было шесть человек охотников, и наверху, на половинчатом этаже со скошенным потолком, являющимся одновременно и крышей, тоже слышались скрипучие шаги. Многовато – обычно не насчитать больше троих, но оно и понятно. В такую погоду никто в здравом уме не станет бродить по лесу, что твой медведь-шатун, частично из опасения на такого медведя нарваться. Всех тянет к огоньку окон, полускрытых упрямо выросшей елкой, к заманчивой перспективе посидеть в компании живых говорящих людей (вы-то, встречающие таких людей ежедневно на каждом шагу, смеетесь, а после пары недель одиноких странствий это бывает ох как нужно) и выпить чего-нибудь крепкого и горячительного. Чаю, например.
- Добрый вечер, - поприветствовал Ронни всех разом и улыбнулся так очаровательно, как только мог при столь пристальном изучении своей персоны со стороны окружающих.
Все сразу забормотали что-то вежливое в ответ, и он явственно расслышал слово «Рональд», свое ненавистное полное имя, и что кто-то незаслуженно назвал его на «вы» – расслышал и передернулся от отвращения, прикусив язык, чтобы настоятельно не попросить их прекратить немедля.
По былой глупости он уже обжигался на этом пару раз и понял: вернейший способ смутить людей и заставить их бормотать еще быстрее и громче – попросить их отбросить излишнюю топорность и обращаться с ним так, как они обращались бы с любым другим почти совсем еще пятнадцатилетним мальчишкой, толком не умеющим ездить на лошади, но оч-чень старающимся. Как же ему не хватало их здорового снисходительного пренебрежения! Разве можно повзрослеть как следует, если не приходится ежечасно с пеной у рта доказывать кому-то, что ты давно уже взрослый?
Но так же нельзя, резонно возражал ему очередной сразу уменьшившийся и потупивший глаза взрослый, ведь он же не какой-то обычный подросток, он сын самогО… Пф!
Будь его воля – будь его воля говорить то, что хочется – он бы запальчиво огрызнулся: «И что с того?» Что с того, что он единственный законный сын местного господина-землевладельца – мало, что ли, в округе феодалов? Да как собак нерезаных. Тем более что ему по достижении совершеннолетия все равно не достанется ни капли власти и ни гроша денег. Никому из ныне живущих не придется пресмыкаться перед ним, дабы спастись от зверских налогов и публичных порок. Он никогда не будет ничего решать. Так почему бы не оставить его в покое и не сделать вид, что в действительности они и знать не знают, что тут делает этот пацан?
- А-а, Ронни-Волчонок! – с улыбкой провозгласил, спускаясь по лестнице, рослый мужчина, в чьих усах уже поселилась седина.
Это прозвучало как бальзам на душу. Нет, правда.
- Ганс! – почти взвизгнул обрадованный Ронни и, вмиг забыв о всяких приличиях, кинулся ему на шею.
Старый охотник коротко рассмеялся и взъерошил рукой его светлые волосы, так и норовящие завиться овечьими кудряшками.
- Какими судьбами, Красная шапочка? – спросил он, дернув Ронни за плащ подходящего цвета. – Не должен ты разве сидеть дома?
- Ты не поверишь – я от бабушки, - отозвался Ронни, сияя. – А ты-то, ты здесь как оказался? Ты же вроде отправился куда-то охотиться на кого-то…
- Охотиться можно и здесь, - туманно отозвался Ганс. – Всякому зверю свой сезон. Ну да я расскажу тебе потом. А сейчас – чай. На улице такой… Эй, кто это с тобой? – вдруг прервал он сам себя, взглянув поверх его плеча.
Ронни жестоко изругал себя за забывчивость и торопливо метнулся обратно к входной двери.
Он шел следом с самого полудня, как будто самому ему идти было некуда. На нем была рваная рубашка в древних пятнах ягодного сока, как будто он не одну ночь проспал во мху – может, и правда некуда? А сейчас – он остался на пороге, не смея или не желая идти дальше, и вытряхивал последние снежинки из растрепанных пепельных волос с буро-русым проблеском.
- Его зовут Лонгрен… кажется, - неуверенно представил Ронни, обращаясь к Гансу. – Он разбойничал на дороге…
Разбойничал – не более чем привычная формулировка. Он бросился на лошадей. Даже без ножа, с голыми руками. Наверное, просто отчаялся. От голода. Для себя Ронни решил, что все было именно так.
«Не нужно кормить бродячих собак, господин Ронни, не то они увяжутся за вами…»
Он никогда не понимал ту женщину, что приглядывала за ним в детстве, в том нежном возрасте, когда он способен еще был попасть под колеса телеги, гуляя в одиночестве, – не понимал, потому что не видел ничего плохого в паре славных большущих бродячих собак, трусящих следом.
- Вот как, - проговорил Ганс, пряча улыбку в усах. – Нашел себе второго волчонка, значит?
- Не бойся, - сказал Ронни Лонгрену так успокаивающе, как только мог. – Входи, - и в своей совершенной дружелюбности ко всем и вся предпринял необдуманную попытку взять его за руку.
Почему-то ему казалось, что Лонгрен даже младше его или, по крайней мере, не старше. Внешне было похоже на то – или, может, худоба юноши играла шутки со зрением, делая его похожим на ребенка. По крайней мере, Ронни не видел ничего зазорного в том, чтобы…
Разбойник поневоле бросил на него быстрый взгляд очень темных и глубоких орехово-карих глаз, и в этом взгляде не было ни намека на приязнь. Враждебности, впрочем, Ронни тоже не заметил. Лонгрен как будто не понимал, чего от него хотят – и зачем. Но руку он отнял и отодвинулся назад.
- Прости, - улыбнулся Ронни, пытаясь скрыть смущение, и спрятал руки за спину. – У меня, должно быть, ледяные пальцы…
- Твоя ненависть к перчаткам все так же горяча? - осведомился Ганс.
- Увы, даже самая горячая ненависть не греет. Перчатки носит Лис, - коротко ответствовал Ронни.
- Вот как, - задумчиво повторил охотник. – Все ясно. Ну ладно, не трогай его, Волчонок. Пусть сам распоряжается собой. Если не глуп – не вернется туда под снегопад, а здесь всяко теплее, чем снаружи.
Молчаливые зрители, расположившиеся за длинным крепким столом, давно уже не наблюдали за ними, мирно вернувшись к своему чаю и негромким разговорам в парах. Ронни и Ганс присоединились к ним, уселись на дубовую скамью. Грея многострадальные руки о горячую чашку, Рональд поведал историю о том, как он по настоянию отца, не терпящего никаких возражений, отправился к бабушке по линии матери. В качестве подарка он повез ей какого-то заезжего заграничного врача, совершенно бесполезного и никому не нужного, ибо старая дворянка успела не только родиться и вырасти, но и воспитать дочь до того, как началось повальное увлечение худенькими и больными, так что хвори ей были неведомы, чего отец, впрочем, в своей животной тупости никак не мог взять в толк. Для него, тоже, между прочем, человека отнюдь не юного, все старые были тяжело больны и только место зря занимали. А между тем бабушка неизменно оставалась одной из тех немногих, кто никогда не называл ее внука Рональдом, и он, особенно после безвременной смерти матери, любил ее безмерно. Но видел редко. Трое суток пути через лес – расстояние нешуточное, его не преодолеешь, чтобы просто заглянуть на чашку чая. А жаль.
- Она заявила, - бодро говорил Ронни, – что собирается в скором времени отказать мне свою землю. Целиком. Там есть пара довольно милых глухих деревушек и очень много дикого темного непролазного леса. Я был бы не против, пожалуй – такой собственностью я сумею управлять. Хотя вряд ли она это всерьез, конечно.
- Почему же? – возразил Ганс.
- Лис все равно заберет все себе, - беспечно пояснил Ронни. – У него мания. Владения отца вчетверо больше и окружают бабушкины леса с трех сторон – не думаю, что мне стоит даже пытаться что-то с этим поделать, если мы не хотим войны. А она будет недолгой, думаю. Но это не утешает.
Он говорил так, как будто это вовсе его не трогает. И заставлял себя улыбаться, когда больше всего хотелось замолчать и опустить голову на руки, скрещенные на столе. И не поднимать никогда.
Ганс все равно видел его насквозь, хоть особо и не вмешивался, предоставляя переживать беды, о которых не говорят вслух, самому – обычная история, и то, что по юности кажется страшной тайной, загубившей всю твою жизнь на корню, на деле очевидно и вовсе не так трагично.
Но притворяться все равно было как-то спокойнее.
Когда бабушка вдоволь помучила этого «заморского коновала», который явно не пришелся ей по душе и под ее пренебрежительным взглядом чувствовал себя дождевым червем, своими непереводимыми на его язык колкостями, он в весьма растрепанных чувствах отправился восвояси. Ронни все так же сопровождал его, хотя меньше всего на свете ему хотелось покидать тяжелую и неуклюжую маленькую крепость, как будто выточенную из цельной огромной каменной глыбы, этакий феодальный замок образца прошлого века, где выросло три поколения его предков. И где-то на полпути, когда бледное утро перетекло в хмурый полдень, объявился Лонгрен.
Он выскочил откуда-то из-за деревьев прямо под копыта лошадей, до смерти их напугав, и если Ронни хватило ловкости и ума соскочить с седла, прежде чем его гнедая под треск ломаемых кустов ускакала куда-то прочь от тропы, то несчастный иностранный медик с беспомощными воплями интернационального характера скрылся из виду, так и не покидая спины своей кобылы. По правде сказать, его провожатый не очень расстроился по этому поводу – поток непонятных лопочущих сетований на местный безобразный климат уже сидел у него в печенках.
И испугаться грабителя как-то не получилось. Да и чего его бояться – большеглазого, безоружного и к тому же не знающего, что ему делать дальше? Когда лошадка взбрыкнула, и Ронни вынужден был с ней расстаться, этот, сероволосый, просто стоял и смотрел, глаз не отводил, да прислушивался настороженно. И только потом, словно опомнившись, полуиспуганно отшатнулся назад, под защиту деревьев. Но – не ушел.
«Они слышат тебя. Это волки. Они еще не знают, что это, но уже поняли, что добра от этого ждать не следует. К людям они привыкли, а ты… Ладно. Оставайся здесь, если не хочешь их спугнуть».
Оказалось, что им двигала вовсе не корысть, а нечто гораздо более простое и сильное. Незадачливый разбойник валился с ног от голода. По счастью, переметная сума Ронни порвалась еще до того, как они пустились в путь, и ему пришлось переложить все скудные пожитки в мешочек, прикрепленный к поясу, так что коварной кобыле не удалось оставить их без завтрака или обеда, или что там это было такое.
В результате совместной трапезы у Ронни появилась отличная возможность на практике убедиться в непогрешимой правоте своей старой няньки. Лонгрен увязался за ним.
Просто шел рядом, держа дистанцию, или отставал и двигался чуть позади, и все. Лошадей, отбывших в неизвестном направлении, ловить они не стали, сочтя, что где бы они ни были, это слишком далеко. Так и шли пешком в полной тишине. А потом пошел снег, и оказалось, что вообще-то уже давно наступила ночь – она любит подкрадываться неожиданно.
- Это хорошо, что вы зашли сюда, а не отправились дальше, - заметил Ганс, когда рассказчик прервался, чтобы глотнуть живительного чаю. – В последнее время тут, поговаривают, ходят волки. Даже днем. Так что оставайтесь ночевать, а утром я провожу вас обоих до города. Ведь обоих?
Ронни в нерешительности оглянулся.
Лонгрен неприкаянно сидел на полу у стены, обняв колени худыми руками, в темном и холодном углу. Создавалось впечатление, что он специально держался подальше от камина, как, впрочем, и от людей. И то, и другое его пугало. Или просто не нравилось ему.
- Мне не хочется его прогонять, - пробормотал Ронни и скорее снова уткнулся в свой чай.
Да! Не хочется, и все. Что ему с этим делать?
Если даже он и сможет каким-то чудом показаться отцу, чтобы он не расценил отлучку сына как самый настоящий побег, а потом невредимым скрыться от Лиса, что вообще маловероятно, то от города ему все равно никуда не деться. Ему придется, хочет он того или нет, миновать ряды глухих серых домов со ставнями, похожими на крышки гробов, и, смирившись, смотреть, как люди, завидев издали знакомый яркий плащ, переводят детей на другую сторону улицы.
Волчонок с железным сердцем, наследник старой жирной свиньи.
И кто придумал эту чертову кличку, которой он не заслужил? Он не вершил злодейств, ни жестоких, ни изобретательных, ни заурядных – никаких.
Они не понимают, что имя тоже отчасти решает, какой станет твоя жизнь, что это равносильно преступлению – заочно окрестить едва родившегося ребенка тираном и извергом, предрешив его путь от начала и до последней черты. Или понимают. Если так, они сделали это нарочно.
Им же надо кого-то презирать. Всегда надо.
Лонгрен не отличался особой разговорчивостью. По правде сказать, с самой их встречи он так ни разу и не подал голос. Но он не ненавидел Ронни-Волчонка. Не боялся его. По большому счету, он его и не знал до сегодняшнего дня. За одно это Ронни готов был всю жизнь находится у него в неоплатном долгу.
Только со временем, понадобившимся для того, чтобы оттаять и отогреться, он понял, что устал. На этаже, за неимением других номеров играющем роль второго, для таких, как он, заблудших путников, на подобный случай всегда можно было найти свободную кровать в тесной, зато отдельной каморке. Покидая комнату, он поискал глазами Лонгрена. Тот сидел все в той же позе и ни на кого не смотрел.
Наверное, Ганс прав, он знает, что говорит – лучше просто его не трогать, если не дается. В конце концов, за один вечер друзьями не становятся. И с какой это стати молодой человек, не имеющий дома и семьи, должен вот так вот идти на контакт с ним, барским сыном, будь это звание неладно?
Если захочет – уйдет завтра, когда перестанет снег и будет хоть чуточку посветлее. Никто не имеет в мыслях его держать.
День клонился к вечеру.
Вдалеке выли волки.
Лис придержал лошадь и чутко прислушался, крепко держа поводья черной матерчатой перчаткой, которую никогда не снимал. Вслед за ним, подчиняясь непроизнесенному приказу, остановились и другие, совершенно не по-охотничьи сопя и оглушительно перешептываясь.
- Близко, - констатировал Лис, устремив взор глаз цвета ржавой дверной ручки в даль, скрывающуюся за деревьями.
Ронни знал, что близко. Он слышал. Вот только где это самое «близко» находится? Они уже целый день кружили по звериным тропам, да так и не увидели ни одного серого хвоста.
- Тихо, - велел Лис, и все стали сопеть гораздо тише. Или, по крайней мере, попытались.
Ронни бывал в лесу и раньше. Он выезжал на охоту не в первый раз и умел просто помолчать, чтобы понять, где ходит зверь, в каких кустах, думает ли он напасть или убежать. Это было так просто. Надо было просто слушать и немножко знать.
Он изо всех сил старался держаться подальше от Лиса. Сзади, в самом хвосте разлаженного неуклюжего отряда. Чтобы уж точно не попасться под прицел его ружья, опасно заряженного и исправного.
Братец покосился на него, не считая младшего достойным даже поворота своей морковно-рыжей головы.
- Это все ты, - тихо проговорил он с острой усмешкой. - Они слышат тебя. Это же волки. Они еще не знают, что это, но уже поняли, что добра от этого ждать не следует. К людям они привыкли, а ты…
- Что же мне делать? – хладнокровно перебил Ронни, в свою очередь не удостаивая Лиса даже взгляда.
- Оставайся здесь, если не хочешь их спугнуть, Волчонок.
Из его уст это звучало оскорбительно. В тысячу раз оскорбительнее, чем вышло бы, назови его так кто угодно другой.
Но он покорно склонил голову и опустил поводья.
А все остальные тронули лошадей и, топча чернику, поехали на вой, стараясь не ломать кусты слишком громко, и Элайза, прежде чем последовать за своим господином, одарила Ронни прекрасной улыбкой, полной яда, убивающего медленно и неприятно, который она не потрудилась прикрыть.
Ронни был уверен, что волки не могли его слышать. Не могли, и все. Слишком далеко, слишком много деревьев и болтливых людей, слишком много естественных посторонних шумов, скрадывающих такой ерундовый звук, как тиканье, похожее на тиканье карманных часов на цепочке.
Он сам давно уже перестал замечать.
Тогда, лет десять назад – как же летит время! – этот звук казался ему оглушительным, и было трудно поверить, что к такому вообще возможно привыкнуть, не сойти с ума. Но теперь это воспоминание отступило на задний план, померкло и побледнело, как высыхающий березовый лист или буквы в старой книге, где чернила уже намертво впитались в бумагу.
Помнилось другое, да и то смутно.
Много чего можно услышать через дверь гостиной, приоткрытую сквозняком. За ней ведутся взрослые разговоры, которых детям слышать не полагается.
Ронни помнил душное тяжелое одеяло, потолок, на котором не нашлось даже трещин или пятен, в общем, ничего, за что можно зацепиться взглядом и путаными, растворяющимися мыслями, чтобы не потерять рассудок от скуки, когда лежишь в кровати много дней подряд. Законные братья и сестры не приходили навещать его, потому что так никогда и не родились, а Лис тогда уже был занят другими вещами, весьма гнусными, и его появление в утлой келье его младшего брата скорее убило бы последнего, чем подняло ему настроение. От нечего делать Ронни даже научился с точностью определять, который час, по солнечному пятну из крохотного окошка, ползущему по стене и грубому дощатому полу, и на этом развлечения заканчивались.
Еще он помнил глухую боль в груди, за ребрами, мешающую дышать, появившуюся внезапно и не желающую униматься ни на миг.
В тот день, когда дверь гостиной приоткрылась, давая ему слышать, боль исчезла. Осталась только непривычная тяжесть, как будто там, где у других находится сердце, на него копытом наступила лошадь.
Мама плакала. Она часто плакала тогда, пока еще могла.
Может, за это они назвали его Волчонком, подсмотрев в замочную скважину – за то, что он не подходил к ней, когда она плакала. Просто стоял где-нибудь рядом, спрятавшись за дверным косяком или портьерой, и смотрел. Или не смотрел – и пытался не слушать. Они не понимали, что он просто физически не мог подойти. Что-то его не пускало.
Ведь это естественно, это свойственно всем детям, даже самым добрым и милым – они не желают находиться рядом с болью. Они убегают в лес, или к друзьям, или на чердак – одним словом, как можно дальше. И в корне несправедливо ставить им в вину то, что они не умеют утешать взрослых. Как будто маленький человечек не успеет настрадаться, когда подрастет.
Она плакала, закрыв лицо руками – Ронни не мог этого видеть, но слышал приглушенные всхлипывания. А незнакомый мужской голос устало вздохнул и произнес терпеливо, словно ему пришлось много раз подряд повторять одно и то же, само собой разумеющееся:
- Будет вам. Когда он подрастет, сам скажет мне спасибо. К тому же, теперь у него есть сама возможность подрасти.
Эти слова прозвучали так, как будто человеку, невидимому за дверью, все смертельно надоело.
Скорее всего, так оно и было. Только потом, через много лет, Ронни начал осознавать, почему плохо иметь знания, недоступные другим, какими бы чудесными эти знания ни были.
Тогда он с трудом понимал, что происходит. Поначалу последствия операции изрядно беспокоили его, но много ли нужно маленькому мальчику, чтобы отвлечься? Всего пара недель понадобилась, чтобы снова научиться спать по ночам, игнорируя навязчивый шум, неотделимый от его тела.
И – просто в качестве интересного факта – никто, включая его самого, так никогда и не узнал, являлся ли тот факт, что на похоронах матери он не проронил ни единой слезинки, хотя ему тогда было всего восемь лет, побочным эффектом или простым совпадением.
Но он не плакал не потому, что мужчины не плачут – все это ерунда. Он не плакал потому, что не хотелось.
Она была просто ангел, его мама. Неотразимая зеленоглазая красавица со светлыми локонами, так украшающими женщину – и навлекающими на ее сына нещадные издевки сводного брата, у которого грязь вместо крови течет по венам. Отец замучил ее насмерть. Он ее не бил, о нет, то, что он жирный, вовсе не значит, что он сильный, хотя жестокости ему достало бы. Но он направил эту жестокость в другое русло – изводил ее словами, обидными словами, жалящими, словно бич.
Ронни искренне благодарил небо, что не стал свидетелем ни одного их разговора длиннее двух фраз, потому что не хотел знать, какими же должны быть слова, чтобы ими убивать.
Она могла выйти замуж за кого угодно. Она вполне могла стать счастливой, и ее сын тоже. Но жизнь распорядилась иначе.
Глупышка! Она не слушала свою мать, знавшую жизнь на порядок лучше. Обуянная духом самопожертвования на благо ближних, она посчитала, что так будет правильнее. Незачем ссориться с могущественным соседом, если можно ублажить его самым простым и понятным женщине способом.
После свадьбы она и прожила-то всего ничего. И с каждым днем становилась все бледнее и печальнее, как это бывает с натурами тихими и безропотными, способными лишь вянуть, но не огрызаться в ответ.
Никто и не заметил, когда она умерла.
Так или иначе, ему нельзя домой.
Но в то же самое время ему нужно домой.
И там ему, скорее всего, прострелят голову. Или перережут горло. Или отравят. Скорее, отравят. Это легче – потом надо всего лишь вынести тело на задний двор, где им займутся специальные люди, и дело с концом. Никакой крови.
Говорят, сложно быть одновременно мужчиной, красивым и рыжим. У Лиса не вышло, определенно. Пусть он был без всякого сомнения отвратительно, омерзительно рыж, при плохом освещении мог бы сойти за красавца, если только не смотрел прямо на вас, но вот по части мужчины он провалился совершенно.
Ему вовсе не нужно убирать сводного брата с дороги, в этом нет необходимости, чтобы получить наследство, хотя право крови говорит вовсе не в его пользу. Лис чудно умеет пресмыкаться перед их единственным общим родителем, некогда согрешившим с какой-то рыжей торговкой с грязной и пестрой ярмарки, так что отец без лишних колебаний отпишет все ему, это дело решенное.
А то, что пока он медлит с бумагами – так это только потому, что одно лишь отсутствие подписи на завещании до поры до времени способно надежно защитить от скорой и эффективной расправы, маячащей впереди.
Лис нетерпелив.
Но он наверняка предпочтет перестраховаться. Никто не хватится этого белобрысого маленького злодея, примелькавшегося всем вокруг, разве что потом, через пару лет, когда все поймут, кого на самом деле они заполучили в новые правители – но время будет безнадежно упущено.
На протяжении всего немалого пути, который они в рекордные сроки проделали пешком, не тратя времени и сил на бесполезный поиск лошадей, доставшихся на ужин волкам, Лонгрен шел босиком.
По земле, трещащей от лютого холода, этот парень шел босиком и совершенно не мерз.
Осознав это с внезапной резкостью, Ронни рывком сел на кровати, прижал руку к груди. Машинка, заменяющая ему сердце, билась так, словно нестерпимо хотела вырваться из плена грудной клетки.
Волчонок с железным сердцем, наследник старой жирной свиньи.
Никакой он не наследник, ему ничего не полагается – он второй сын, и неумолимое право первородства, толкающее иных на преступления и братоубийство, лишает его притязаний. А что до железа – ему не составит труда твердо сказать в лицо любому, что лучше жить во всеобщей нелюбви, чем умереть в раннем детстве от порока сердца. И пусть думают о нем что хотят.
Рубашка насквозь промокла от пота, и во рту пересохло. Наверное, он видел кошмар, которого уже не помнит, и нет смысла пытаться заснуть заново. Тем более что вряд ли получится.
Ронни встал, натянул сапоги, откинул с лица сырые волосы и тихонько вышел в коридор.
Второй этаж, он же половина этажа, где взрослый человек при ходьбе неизменно задевал головой потолок, по непонятным причинам был устроен весьма сложно. Множеством тонких стенок его зачем-то разбили на ряд маленьких комнаток, коридор и комнату побольше, откуда по лестнице можно было спуститься вниз.
В дверном проеме между коридором и большой комнатой, опершись спиной о косяк, стоял Ганс. Когда Ронни осторожно приблизился к нему, стараясь, чтобы половицы не скрипели, он приложил палец к губам, призывая к тишине, и указал куда-то в пространство по ту сторону стены.
Каминная труба, выходящая на крышу, шла, разумеется, через второй этаж, и Ронни, тихонько выглянув за дверь, увидел, что около этой самой железной трубы, касаясь ее плечом, сидит Лонгрен. И играет с котенком, заставляя его бегать кругами в погоне за собственной тенью, едва различимой в полумраке.
Наверное, он дремал здесь или просто грелся, найдя возможность делать это без неприятного ему соседства с огнем – труба впитывала достаточно тепла – и ненароком занял законное место котенка. Но тот был еще маленький и возмущаться не стал – большая, взрослая кошка может и подраться за свою территорию, если попадется с гонором, а маленькие прощают такие мелочи.
С этим животным Лонгрен явно чувствовал себя свободнее, чем с людьми, хотя на его серьезном лице не было и тени улыбки, и делал вид, что не слышит, что за ним наблюдают. Навряд ли он действительно не слышал и не видел.
- Ганс, - очень тихим шепотом окликнул Ронни, боясь все же его потревожить. – Ты ведь просто так сказал тогда… про второго волчонка?
- М? – охотник взглянул на него и вернулся к созерцанию беготни котенка. – А в чем дело?
Ронни набрал в грудь воздуха.
- Ты понимаешь, - медленно начал он, - тогда, когда он появился перед нами на дороге, лошади… Ну, не такие они молодые и нервные, чтобы шарахаться от простого мальчишки! Даже если он неожиданно появляется. А они были так напуганы, словно увидели медведя, зверя какого-нибудь. Увидели и учуяли. А потом, когда мы пришли сюда, на улице его всерьез, не от скуки, облаяла чья-то гончая. Хорошая, натасканная гончая…
- Натасканная на волков, - задумчиво прокомментировал Ганс.
Ронни кивнул.
- Еще он ходит по снегу босиком, - добавил он. – Не любит огонь, не дружит с людьми, не дает себя трогать…
И, опустив глаза под внимательным взглядом старого охотника, пробормотал растерянно:
- Черт меня побери, если я знаю, откуда мне известно его имя. Он ничего мне не говорил. Ни-че-го. Ни слова не произнес.
- Откуда это ты нахватался таких слов, Волчонок? – ласково упрекнул Ганс. Ронни издал неопределенный звук и отвернулся, обняв себя за плечи. Охотник вздохнул и промолвил мягко, точно зная, в чем дело:
- Послушай, если у тебя есть причины не хотеть, не ходи ты туда. Это место ты и домом-то назвать не можешь. Земли твоего отца начинаются еще в полудне пути, а здесь его власть на тебя не распространяется. Да и подумай, зачем им за тобой гоняться, если ты, будучи неугодным ему, милостиво пропал сам, избавив от хлопот? Наши уже привыкли к тебе, хотя и величают по батюшке, они не станут возражать и тем более не выдадут.
- Если бы все было так просто, - глухо проговорил Ронни, глядя в сторону. – Мне… Там… В общем, мне нужно вернуться. Или он найдет и вернет сам. Мой отец – не Лис, которому плевать на все, лишь бы власть была при нем. Он и не думает меня любить, но я его сын, и он хочет уважения, хочет до сумасшествия, и видит небо, мне лучше выказать ему это уважение, иначе…
Он умолк на полуслове и закончил горько:
- Он не потерпит ослушания.
- Поня-ятно, - печально протянул Ганс.
Котенок стучал по полу коготками. В тишине звук казался громким, словно целая кавалькада лошадей гарцевала где-то поблизости.
- Знаешь что? – промолвил охотник через некоторое время. – В таком случае этот парень очень кстати увязался за тобой.
Ронни слабо улыбнулся.
- Да. Знаю. Как думаешь, к утру нам удастся найти ему целую рубашку?
Элайза развлекалась тем, что плевала вниз с балкона. Ее веселье омрачал только тот досадный факт, что в поздний час на площади не нашлось прохожих, только того и ждущих, чтобы стать ее мишенью.
Лис наблюдал за ней не без некоего интереса.
Оказывается, не перевелись еще в мире такие слуги, которые дороже жен, полезнее друзей, всегда знают, что делать, когда ты сам не знаешь, и ни за что не удосужатся почистить тебе сапоги. Возможно, ему достался последний экземпляр. Ну, он всегда получал то, что хотел, и вовсе не по воле влиятельного папочки, милостиво взявшего его под свою опеку. Все дела Лиса делались его собственными руками, облаченными в перчатки, вошедшие в легенду. Деньги обычно не помогали ему в достижении целей. Разве что это были большие деньги. Большие настолько, чтобы заставить людей забыть значение слова «совесть», ибо это слово весьма мешает совершать поступки, за которые он готов заплатить.
- Волки, говоришь? – уточнил он через некоторое время.
Элайзе наскучило вести прицельную стрельбу по далеким булыжникам серой мостовой.
Она была такая же рыжая, ржаво-рыжая, как и сам Лис – какое совпадение! Хотя с учетом их схожего происхождения ничего удивительного здесь нет. Только вот медь ее волос не торчала вверх колючими короткими прядями, как у него, а вольно рассыпалась по плечам, роскошной рекой лилась по спине.
- Они самые, - подтвердила Элайза
Волки. Волчонок. Ронни-Волчонок. Он должен был когда-нибудь вернуться, как бы Лис ни надеялся на обратное, предоставляя другим, менее прямоходящим волкам и всяким преступникам, бродящим в окрестностях, закончить то, что он собирался начать сразу по встрече с младшим братом.
Он должен вернуться. У него кишка тонка ослушаться отца.
Элайза вдруг замерла, прислушиваясь, и дальше все, что произошло, заняло всего одно мгновение: коротко прошуршали чьи-то перья, девчонка прыгнула – ее человеческое тело, не предназначенное для таких фортелей, выгнулось невероятной дугой, словно его пружиной подбросило вверх – и мягко, почти без шума приземлилась обратно с вороной в губительно цепких руках. Птица попыталась было брыкаться и выклевать ей глаза, однако делать это со сломанным позвоночником было сложновато, и, зная это, лиса привычным хладнокровным движением свернула пернатой шею.
- Твой брат, - сказала она, изучая еще теплый трупик и методично, по одному выдергивая потускневшие черные маховые перья, - ведет с собой волка, непохожего на волка.
- С чего ты взяла? – лениво не поверил Лис и облокотился о перила балкона локтями и поясницей.
Элайза размахнулась и швырнула то, что недавно было вороной, вниз, на камни. Понятное дело, что теперь у нее даже холодной голодной зимой нет нужды есть такую дрянь.
- Заранее убитая и ощипанная курица творит чудеса, - небрежно заметила она, подарив ему хитрый взгляд янтарных глаз.
Так вот куда она ходила сегодня – наводила справки у своих шпионов. Умна, умна, ничего не скажешь.
Лиса может научиться говорить, если ей это выгодно.
Но это не значит, что она перестает видеть то, что у нее под носом. Или под носом у другой лисы, готовой поделиться наблюдениями в обмен на сочный кусочек мяса, за которым не придется предварительно гоняться.
Волк, не похожий на волка, значит…
Неужто еще одна тварь вроде Элайзы, у которой видно хвост, если смотреть на нее самым-самым краешком глаза, да и то кажется, что это тень?
- Ли-ис! – прогремел низкий, хриплый голос из-за легкой балконной двери.
Он вздохнул и поспешил на зов.
В отличие от Волчонка, этой глупой мелочи, он предпочел забыть, как некогда нарекла его мать, хвостатая, только если смотреть прищурившись, как и он сам. Он был Лисом. Никакое другое имя не подошло бы ему лучше.
- Отец? – он квазивежливо склонил голову, обращаясь к человеку в огромном кресле. В менее огромное кресло этот человек не вместился бы.
Он был настолько жирным, что не мог ходить. Лис недоумевал, как вообще можно жить, будучи таким жалким и беспомощным. И чувствовать себя при этом персоной, имеющей власть.
Наверное, отец все же был сам себе противен, потому что не зажигал света – только две тоненьких свечки теплились и дрожали прямо на подлокотнике кресла, освещая богатый, но уже вылинявший рукав. Как хорошо, что тень скрывает его лицо – а то Лис так и заехал бы ему по морде. Старая свинья никак не хочет умирать самостоятельно, и это порядком раздражает.
Потом, когда придет время, он даже убивать его не станет. Просто вышвырнет на улицу. И будет наблюдать.
- Что там? – ворчливо потребовал отец, изобразив нетерпеливый жест рукой о пяти пальцах-сосисках, изукрашенных массивными перстнями.
- Волки, - смиренно доложил Лис, приберегая все свое нетерпение на потом. – Зима голодная. Они уже добрались до города. Люди жалуются, что ночами они ходят по улицам. Люди боятся, что…
- Так возьмите ружья и перестреляйте мерзких тварей.
Исчерпывающее распоряжение, ничего не скажешь.
- Я думал поступить именно так, - согласился Лис, и это было не лестью, но чистой правдой. Он собрался было выйти, но на пороге отец остановил его окликом.
- Твой брат еще не вернулся? – спросил он.
- Я уверен, он скоро будет здесь, - заверил Лис с затаенной усмешкой и закрыл за собой дверь.
Рубашка нашлась. Правда, она оказалась несколько велика, и Лонгрену пришлось заправить ее в штаны, а рук из-за слишком длинных рукавов и вовсе не было видно, но однозначно выглядел он теперь лучше.
Об обуви они даже беспокоиться на стали, зная, что таковая ему не нужна, хотя после Ронни внутренне содрогался, глядя на узкие босые ступни, идущие прямо по обжигающему снегу.
Ганс все еще не потерял намерения проводить их до самого города, за что Волчонок был безумно ему благодарен, так что утром, хотя и не слишком рано, они втроем покинули гостеприимный охотничий домик, счастливо избежав попутных стычек с превосходно натренированными собаками, ожидающими хозяев снаружи.
- Лонгрен, - сказал Ронни, зябко кутаясь в свой алый плащ, когда они углубились в лес.
Тот шел чуть впереди, но на свое имя обернулся и замедлил шаг.
Он так и не открывал рта, так что можно было даже не надеяться получить от него какие-то ответы. Однако Ронни точно знал одно – безусловно, он все прекрасно слышит и понимает.
- Не знаю, был ли ты когда-нибудь в городе. Это не самое приятное место. Так что если не хочешь идти со мной – не ходи. Я не обижусь.
Лонгрен смерил его сумрачным взглядом полуприщуренных темных глаз, немного запрокинув назад растрепанную голову, потом дернул плечом и двинулся дальше. По дороге, не в лес.
Что ж, воля его. Предупрежден – значит вооружен.
По дороге Ганс, чтобы скоротать время, рассказывал им, на кого он охотился этой зимой и где. Он вечно куда-то пропадал – отправлялся стрелять каких-нибудь редких фазанов, встречающихся исключительно в сырых лесах юга, а едва вернувшись, снова подхватывался, на этот раз – за лосем или кабаном далеко на север.
Он был не из тех охотников, которые убивают зверей для того, чтобы их есть или продавать. О нет, Ронни бывал на охоте не только с Лисом, совершенно не понимающим в ней толка, не в пример лисам настоящим испытывающий удовольствие от самого факта убийства – пару раз съездив с Гансом, он пришел к выводу, что старый охотник действительно уважает зверей, в которых стреляет.
И им не обидно умереть от его рук и его ружья.
По его словам, он бросил преследование одного совершенно особого песца и, не мешкая, вернулся в родные края, когда узнал, что волки свободно выходят из леса, чего не бывало раньше, и гуляют по городу, наводя на людей ужас – больше суеверный, нежели оправданное опасение, что их действительно могут съесть. Хотя эта зима сурова – снега нет, нет и еды, а значит, они могут дойти до отчаяния. И, например, начать нападать на путников в лесу.
Лонгрен никак не отреагировал на подобный пример, но, кажется, слушал внимательно, хотя на его лице совершенно не отражался интерес или что-нибудь ему подобное. Его мимика вообще не проливала ни малейшего лучика света на его мысли. А вот глаза…
Но он всегда смотрел в сторону или вниз, и встретиться с ним глазами было невероятно трудно.
Похолодало. Снег больше не шел, а тот, что уже выпал за ночь и лежал на земле, смерзся жесткой коркой наста, хрустящей под ногами. По соснам сновали шустрые серые белки с роскошными пушистыми хвостами, временами спрыгивая на землю и резво перебегая от одного ствола к другому, исчерчивая снег строчками крохотных следов. Птички тоже летали, конечно, куда же без них? А через час после полудня, когда в воздухе уже витал первый голубоватый оттенок сумерек – дни в эту пору бывают не длиннее, чем память деревенской красотки, а путь на поверку оказался неблизкий – где-то очень далеко раздался волчий вой.
Лонгрен встал, да так резко, что Ронни едва не врезался ему в спину, и, повернув голову в сторону звука, слушал, ловя малейшее эхо.
И Ронни вдруг показалось, что эти острые плечи печально опустились. И что ему хочется, отчаянно хочется ответить на этот вой, вот только с непрактичным человеческим горлом из этой затеи ничего не получится.
Показалось.
Они пошли дальше, и Лонгрен не оглядывался. Он вообще никогда не оглядывался, да и видеть там, за спиной, ему было нечего – снег да стена деревьев…
Такая надежная, крепкая стена деревьев, которая вдруг закончилась, лишив Ронни своей защиты, оставив его на узком белом поле, отделяющем нейтральную территорию от владения человека, которого он боялся больше всего в жизни.
Да, боялся. Сложно было не бояться. Мало кого в детстве можно было уложить спать, не прибегая к помощи бабайки или каких-нибудь ведьм – а Ронни хватало одного звука имени его отца.
Он не смог бы этого объяснить – почему он, сам прекрасно сознавая нерациональность своей реакции, боялся. И перестать испытывать липкий, нехороший страх у него тоже не выходило.
У него на руках не было перчаток, но плащ надежно прятал их, так что никто не увидел, как побелели костяшки его пальцев, судорожно сжавшихся в кулак, когда он пересекал поле, оставляя, подобно белкам, на гладкой звонкой белизне цепочку глубоких следов.
Следы от ботинок, а рядом с ними – другие, следы босых ног, гораздо более легких, невесомых почти.
Лонгрен все же не оставил его. Он, наконец-то не забегая вперед и не отставая, невозмутимо шагал рядом, засунув руки в карманы рубашки и смешно оттопырив локти. Ронни в этом сугубо человеческом жесте увиделся намек на то, что у него тоже мерзнут руки.
А Ганс остался на опушке леса. Он разглядывал другие следы на белом – следы, похожие на собачьи, только больше.
Город был ужасен. Ни в одном лесу, даже самом старом и печальном, деревья не станут вот так вот нависать над головой, как будто вот-вот упадут, а дома в этом мастера, даром что в самом высоком из них и трех этажей не наберется. Сумерки в воздухе с каждой минутой густели и становились синее.
- Послушай, - предпринял еще одну попытку Ронни, которого преследовало ощущение чего-то недоброго, что угрожает ему – весьма обоснованное ощущение, стоит заметить – а значит, и Лонгрену тоже. – Пойми, я иду к людям, которые мечтают меня убить. Ладно, может, и не мечтают, но собираются. Даже если никакой радости это им не доставит, хотя скорее всего доставит. Они уже пытались, так что теперь будут действовать наверняка. Я боюсь, что ты попадешься под горячую руку, и мне этого не хочется. Ты мог бы… дождаться меня где-нибудь, я не знаю, и мы вместе вернулись бы обратно. Все равно я не собираюсь тут оставаться. Придумаю какую-нибудь отговорку…
Лонгрен, даже не глядя на него, только пожал плечами, не вынимая рук из карманов.
Ронни запоздало пришло в голову, что, кажется, чем больше он просит его не соваться куда не следует, тем крепче его намерение туда сунуться.
С чего вообще этому глупому мальчишке взбрело в голову его защищать?! Его, человека, которого он даже не знает. Это не может быть платой за бутерброд с колбасой, съеденный на лесной поляне.
- Ладно. Воля твоя, - он тоже пожал плечами, изобразив нарочитую небрежность – и против своей воли ликуя внутренне.
Что бы его тут ни ждало, он хотя бы встретит это не один.
Как хорошо, что Лонгрен не разговаривает, а то давно уже назвал бы его чокнутым параноиком или кем похуже. И был бы прав.
Они пересекли несколько улиц, и все, как одна, были вымощены одинаковым овальным булыжником, и главные улицы, самые прямые, тоже. Эти солнышком отходили от круглой площади где-то приблизительно посередине города – делать точные расчеты никто не потрудился, так что давным-давно, при строительстве, до закладывания самых первых памятных кирпичей, кто-то просто померил землю шагами разной длины и воткнул в землю палку, представляющую собой всю сложную систему соответствующей разметки разом.
Площадь неумолимо приближалась. Она была единственной – сделай они еще одну, на остальной город просто не хватило бы места.
Ставни, похожие на крышки гробов, были плотно закрыты, как и всегда по вечерам, зимой наступающим сразу после утра. Не было видно и прохожих – все сидели по домам, не желая высовываться в такой холод. Или, может, боялись волков. Так что еще издалека Ронни услышал голоса.
Разобрать, что они там говорили, было невозможно, но на площади явно что-то происходило. Он ускорил шаг, мельком оглянувшись на Лонгрена, и не думавшего отставать, и заметил, что на его лице – возможно – промелькнуло беспокойство. Оправданное, как оказалось.
Выглянув из-за угла, Ронни узрел Лиса, активно размахивающего руками перед толпой людей. Мужчин. Да, женщины не было ни одной, да и мужики-то собрались плохонькие – кто тощий, кто лысый, кто старый. Но все они, как один, понимающе кивали. Похоже, он давал им какой-то инструктаж.
Ронни был уверен, что никто не посмотрит в их сторону, если они не выдадут себя сами, но Элайза, как всегда стоящая неподалеку с видом, говорящим, что что бы тут ни происходило, она ни при чем, уставилась вдруг прямо на них, как будто все эти милые уловки вроде стен, через которые невозможно видеть, ей не помешают – все равно она точно знает, куда глядеть. Рыжая мерзавка толкнула Лиса локтем и пальчиком указала в нужную сторону, на так некстати приметный алый плащ.
Ронни увидел лицо брата. Подлейшая в мире усмешка застыла на тонких бескровных губах.
- Волчонок, - насмешливо поприветствовал Лис, учтиво склоняя голову, и в вежливости этой было больше едкости, чем могли вместить любые оскорбления. – Снизошел до того, чтобы заглянуть домой в перерыве между делами вселенской важности? Рад, очень рад. Можно сказать, даже польщен.
Отвратительно. Так… так… Да так ведь не делают даже малые дети, не скатываются до такой мерзости! Все эти приемы до того низкопробны и заезжены, что давно уже не должны иметь никакого веса. Почему же от них нестерпимо хочется съездить ему сапогом по нагло ухмыляющейся роже, чтоб заткнулся?
Ронни глубоко вздохнул и взял себя в руки. Мальчик, ты же не опустишься до его уровня. С Лисом бесполезно пререкаться – он за словом в карман не полезет.
Этому способу защиты учат еще тогда, когда кто-то во дворе впервые называет тебя очкариком, или жирдяем, или малявкой. Не обращай внимания. Им надоест, и они отстанут.
- Кончай балаган, - холодно бросил он и вышел из-за своего ненадежного укрытия, смело шагнул вперед. – Что здесь происходит?
В его ушах гулко отдавалось тиканье железного сердца. Похоже на звук сильно спешащих часов. Но эти вот, что сейчас стоят тут, даже не догадываются, что его сердце вообще бьется. Что оно способно биться. Можно не опасаться, они не поймут, что ему страшно, если только ему до сих пор страшно – он сам не мог понять.
Лонгрен выступил из-за стены и встал за его плечом. Просто стоял и молчал, держа руки в карманах, и Ронни чувствовал, каков был взгляд, устремленный на Лиса – он мог бы служить якорем средних размеров кораблю.
На самом деле, он не очень хорошо представлял себе, как поступают волки, встречая лис. Маловероятно, что они едят друг друга. Но Лонгрен наверняка с удовольствием оторвал бы этому мерзавцу облезлый хвост просто из любви к искусству – по крайней мере, Ронни было приятно тешить себя такой мыслью.
Лис ухмыльнулся еще шире, если только это было возможно.
- А, тот самый твой новый друг? – протянул он и поманил Лонгрена рукой, затянутой в отвратительную перчатку. Если он надеется таким образом скрыть лисьи когти отрубленной рыжей лапки, как в той страшной сказке про мистера Лиса, то старания напрасны – все и так знают, что эти когти там есть. Кажется, Ронни и вполовину так не ненавидел Лиса, как его перчатки.
Лонгрен отшатнулся на полшага, и Ронни показалось, что он вот-вот зарычит или оскалится.
- Волк, не похожий на волка, - продолжал Лис. – И правда…
Он знает! Откуда?
- Лис, - вдруг встревожено перебила его Элайза, испуганно оглядываясь по сторонам. – Там…
- Подожди, - недовольно оборвал Лис. – Я еще не…
И тут появились волки, которых она лисьим нюхом учуяла издали. Настоящие хвостатые волки.
Десяток или около того, ни у кого не возникло желания считать. Маленькая стая. Или не такая уж и маленькая, если стоишь посреди площади с пустыми руками, а эти твари очень хотят жрать.
Ронни не заметил, как он оказался на пути у этой кучки ничего не понимающих мужчин, не посвященных в их семейные дела, но факт остался фактом – когда все заорали и побежали, он почему-то оказался втиснут между кем-то и еще кем-то другим, и его увлекли за собой в какой-то дом – в их фамильное гнездо? Тяжелый засов был поспешно задвинут, и, снова обретя возможность двигаться, Волчонок торопливо принялся искать Лонгрена – и с ужасом убедился, что его здесь нет.
- Берите ружья! - тем временем скомандовал Лис, широким жестом обводя… как называется много ружей одновременно? Ворох? Куча? В общем, чем бы это ни было, оно стояло, прислоненное к стене, и каким-то образом не падало. – Раз они сами пришли к нам, будем стрелять с балкона!
Тонкие стволы, приклады с глубокой резьбой... Небо, как непрактично! Но оружие вмиг расхватали, и лестница наверх загудела от топота множества ног. Люди спешили и сталкивались, хотя пока удалось обойтись без жертв.
Ронни поспевал следом. Проклятье, там же Лонгрен!
Сознание, охваченное пожаром паники, не желало внимать неубедительным доводам здравого смысла. Если волки и вправду голодны, они не станут разбираться, что он тоже из их брата. Разорвут и сожрут. Такое бывало не раз.
А они голодны.
В одной из комнат молоденькая служанка, мирно вытирающая пыль, взвизгнула и прижалась к стене, когда мимо нее галопом проскакало стадо стрелков и вывалилось на балкон. И как они все на него влезли? Было тесно, это да, а то, что он не провалился – само по себе маленькое чудо.
Этот балкон был данью тщеславию отца. Наверное, в свое время он чувствовал себя ни много ни мало королем, когда произносил с него напыщенные речи, обращенные к кучке случайных зевак.
Ронни остался бы в задних рядах и ничего не увидел, если бы чья-то рука в черной перчатке, чье прикосновение будто обожгло его, заставив дернуться в сторону, не выволокла бы его вперед и не подтащила к самым перилам.
- Хочу, чтобы ты видел, как я пристрелю твоего дружка, щенок, - прошипел Лис, злобно прищурившись.
Внизу трое крупных зверей окружили Лонгрена, прижавшегося к кирпичной стене, двое других теснили в угол Элайзу. Остальные обстоятельно обследовали близлежащие улицы. Тяжелые ставни, захлопнутые из страха перед волками, при их реальном появлении приоткрылись. Любопытство сгубило кошку, но людям, находящимся под защитой оконного стекла в двух метрах от земли, оно не вредит.
Рыжая девчонка была в панике, а волки подходили. Шаг за шагом, ближе и ближе, не торопясь, словно хотели только напугать ее, а не убить. Но они хотели убить, Ронни понял это сразу. Да и чего еще они могли хотеть?
Элайза обнаружила, что дальше ей в стену не зарыться, как ни старайся. Забраться было не на что, некуда спрятаться. Одно мгновение она, очевидно, прикидывала, стоит ли попробовать метнуться в сторону и вниз, надеясь на свою верткость, но решила, что это безнадежно – и тут заметила горящий факел в накрепко вделанном в стену металлическом пазу. Уличные фонари так и не получили в этих местах широкого распространения. Новшества вообще сложно тут приживались.
Мохнатые, скалясь, попятились, рискуя получить в глаз горячей головешкой, которой Элайза размахивала ловко, как мечом, в секундном храбром намерении дорого продать свою жизнь. Но стоило ей допустить всего одно неловкое движение, размахнуться слишком сильно – и один из подпаленных волков наскочил на нее, выбил оружие из девичьих рук и тут же отпрянул назад. Факел, потухая, покатился по булыжнику.
- Лис! – жалобно вскрикнула она в отчаянии, не смея отвести глаз от хищника, скалящегося на нее. – Помоги мне!
- Я бы спустился к тебе, дорогая, - отозвался Лис, - но тогда появится вероятность, что вместо тебя они убьют меня.
Сухо хлопнул выстрел. Запахло порохом.
Волки оставили Элайзу, дернули головы на звук, но стреляли не в них.
Какой-то умник заметил, что все забыли про Лонгрена, и в приступе человеколюбия попытался попасть в одного из зверей, угрожающих ему. Не вышло. Они набились на этот несчастный балкон, как сельди в бочку, кто-то невзначай толкнул стрелка, рука, держащая приклад, дрогнула, и пуля чиркнула по левому предплечью волчонка, оставляя на рукаве белой рубашки быстро растущее темное пятно, ударилась о стену и упала наземь.
Хотя бы не в голову. И не в грудь. Еще чуть-чуть бы, и…
- Не стреляйте! – со злостью закричал Ронни, отпихивая руку Лиса вместе с ненавистной перчаткой. – Вы же попадете в них!
- Вздор! – возразил Лис, вскидывая ружье к плечу. – Они такие же звери, как и волки! И девчонка тоже! Стреляйте, не бойтесь!
Еще один выстрел – и около Элайзы осталось всего два волка. Лис подал другим пример бессердечности.
И тогда выжившие бросились на нее, оба разом.
Никто не разглядел, как это произошло, все было слишком быстро для людских несовершенных глаз, но в следующее мгновение Элайза – ее оттолкнули – дрожа, лежала на земле, рядом с ней, поскуливая, валялся покалеченный метким ударом волк, а второй – второй сомкнул челюсти на правой руке Лонгрена, выше запястья, но ниже локтя. Наверное, он пытался вцепиться ему в горло, но не вышло.
Секунда растянулась на вечность.
Лонгрен был страшен. Да, это его кусали, а не наоборот, но его взгляд – его взгляд был таким властным и твердым, и вся его поза, идеально прямая, не давала ошибиться – отступать он был не намерен. Он как будто стал выше, а что насчет силы… он всегда был сильным, и становиться еще сильнее не понадобилось.
Волчонок и волк смотрели друг другу в глаза, и Ронни поймал себя на том, что в вихре чужих, звериных чувств, ярких, как никакие человечьи, уже не понимает, который из них волчонок, а который волк.
Стая не признала его. Бросила на голодную смерть в лесу. Этой зимой каждый сам за себя, да, верно, иначе не выжить. Но волчата – дело особое. За другими приглядывали, а его сочли достаточно взрослым, чтобы самому позаботиться о себе. И ему поневоле пришлось стать достаточно взрослым.
Он больше не считал себя одним из них.
Он спасал Элайзу, потому что ее некому больше было спасти. Ее предали, и она оказалась не в состоянии не умереть без присмотра. Других причин он не искал. Они не были ему нужны.
Всего секунда. А потом зверь, настоящий зверь, сильнее сожмет страшные челюсти, в куски ломая лучевую кость, и ничто не сможет помешать ему вцепиться в горло, в артерию, где…
Волк коротко, высоко взвизгнул и повалился на мостовую с простреленной головой.
На самом деле секунда не была вечностью. Но ее хватило на то, чтобы наступить братцу-грязнокровке на ногу своим очень аристократичным острым каблуком, двинуть ему локтем под дых и, пока Лис, согнувшись пополам, пытается снова научиться дышать, подхватить его ружье, ненормально легкое для вещи, из которой убивают живое.
О, Ронни-Волчонок умел обращаться с такими штуками. Даже если она взорвется у него в руках после третьего выстрела, он знает, что с ней делать.
Жаль, что у него были более важные дела. А то бы он без колебаний пристрелил эту рыжую тварь с глазами цвета ржавчины, продающую и своих тоже.
- Вы, - отчеканил он, поворачиваясь к оробевшим стрелкам, все еще толпящимся на балкончике. Наверное, половина из них ружья сроду не видела, не то что не держала в руках. – Все чертовы игрушки бросайте вниз, если жизнь дорога.
Он позволил каждому своему слову падать гулко и тяжело, словно пошел внезапный редкий дождь из наковален. Кто бы мог подумать, что даже сердце из железа способно стоять у самого горла, там, где перехватывает дыхание, когда плачешь, и колотиться как бешеное.
Им хватило ума не оказывать сопротивления.
Ружья посыпались вниз, и он единственный остался вооруженным под прицелом многих пар глаз. Они не сводили с него пристального взгляда. Что этот маленький сумасшедший станет делать дальше?
А сумасшедший перегнулся через перила, неторопливо тщательно прицелился и выстрелил. Пуля, намеренно пущенная левее, чем надо, сделала щербинку в булыжнике у задней лапы крупного старого волка.
Ни к чему зря портить добротные шкуры. Но видит небо, ему лучше самостоятельно понять, что им всем стоит убраться обратно в свой лес. Всем. Пока кто-то еще жив.
И волк понял. Звери сообразительнее людей.
...
BNL:
09.02.12 20:00
» ... homini lupus est - продолжение
Они оставили Элайзу, свернувшуюся дрожащим клубком прямо на земле, и потрусили прочь. Они вернутся в чащу. Сегодня на белом поле появится причудливая вязь следов, по которой любой, кто умеет видеть, прочитает все, что ему будет нужно, и сможет пополнить свою коллекцию парой матерых серых трофеев.
Ронни вышел, и люди расступались, чтобы дать ему дорогу – и не позволить ему, этакому прокаженному, дотронуться до себя.
Он прошел мимо служанки, напуганной выстрелами, которая при виде юного хозяина с ружьем на плече – или, может, виной всему было то, что он позволил взгляду своих светло-зеленых, абсолютно пустых ныне глаз скользнуть по ней? – едва не расплакалась, ничего не понимая.
Спустился по лестнице.
Отпер дверь, отодвинув щеколду.
Осторожно переступая через лежащие ружья, вышел из дома. В последнем акте оно должно выстрелить, говорите?
Элайза всхлипывала. Ронни подумалось, что надо бы присесть рядом и утешить ее. Лис ее предал. Она не заслуживала этого, хоть и вытворяла всякие малоприятные вещи, которых никак не ждешь от столь миловидной девушки.
Потом. Все потом.
Он отбросил ружье в сторону, к остальным.
Многие пары любопытных бесцеремонных глаз глядели на него сверху, с балкона, вот-вот грозящего упасть.
Ну и пусть.
Лонгрен сидел на земле. Похоже, просто сполз по стене, когда ноги отказались его держать. Правый рукав его рубашки оторвали напрочь, истерзанные руки были бессильно опущены.
Когда Ронни попытался подойти, остановившись в нескольких шагах и будучи не в силах подогнать себя ближе, он поднял голову, и в его глазах, разом потемневших еще больше, не было и тени узнавания.
Ронни протянул руку. Медленно, осторожно. Пальцы словно двигались сквозь кисель.
Лонгрен зарычал. Это было низкое горловое рычание, недвусмысленно говорящее, что шутки кончились еще пятнадцать минут назад, и любой, кто до сих пор этого не понял, имеет неплохой шанс лишиться некоторых конечностей.
Рука замерла на полпути, не смея двигаться дальше.
Уже почти стемнело. Была ли это игра оранжевого света факела на стене или что-то еще, но Ронни увидел его зрачки, мало похожие на человеческие.
Он бывал на охоте. И видел подранков.
Они обычно не преследовали их. Всем известно, что волк, убитый не с первого выстрела, становится жестким и дурным на вкус, да и шкуру лишние дыры не украшают. К тому же только один из троих съедобен, так ему рассказывали, и нет способа узнать, который именно.
Но одного почему-то обязательно нужно было прикончить. Кажется, кто-то им за это заплатил, или он был опасен, Ронни уже не помнил точно.
Тот убежал куда-то, скрылся в густом подлеске, но ему подбили заднюю лапу, и от былой бесшумной грации мало что осталось – шуршали ягодные кусты, хрустели ветки, капала кровь. Идти по следу было проще простого, пока этот след не вывел к крохотной ложбинке меж корней мертвого дерева, так и не сумевшего упасть окончательно. Волк спрятался там, забился под защиту сухих корней и рычал изнутри, скалясь на оробевших собак.
Ронни помнил, что стало с парнем, который неосторожно подошел слишком близко.
Он больше никогда не ходил на охоту.
Тот волк, он уже не целился в горло, ему неважно было, куда кусать – главное было кусать. Не дать себя добить. Бороться до последнего.
Был ли он настолько горд, что предпочел лучше истечь кровью, чем быть милосердно – действительно милосердно – застреленным? Или просто не желал, чтобы ему снова причиняли боль?
Волки помнят выстрелы.
Если не убить с первого раза – потом не убьешь никогда. Он не подойдет к человеку и на милю, помня.
Как же заставить сознание волчонка, сидящего перед ним, уже забывшего, что некогда, считанные минуты назад, он был почти что человеком, разделить выстрел, обжегший его болью, и выстрел, спасший ему жизнь? Как объяснить, что Ронни тут не при чем, что это не он хотел убить его, что он вообще не хотел, чтобы так вышло, хотя теперь это не имеет значения? Что его можно не бояться и не ненавидеть, забыв о сердце из железа, забыв о принадлежности к проклятому людскому роду, травящему волков гончими.
- Лонгрен… - начал было он и задохнулся, чувствуя на себе невыносимо тяжелый взгляд двух черных глаз.
Это бесполезно.
Что бы слова ни значили, они все равно значат слишком мало.
Господин Ронни, не нужно кормить бездомных собак, не то они увяжутся за вами…
Это он, он сам увязался. Привязался к волку, которого кормил, который был слишком неосторожен, чтобы брать пищу с рук.
Вернее, нет, не к волку. Лис был неправ, называя его так.
К волчонку.
Но как опасно близка оказалась грань, шагнув за которую, волчонок навсегда превращается в волка!
Или – в старую жирную свинью.
И как губительно легко переступить эту грань – шагнешь и не заметишь, что назад уже не вернуться, не вспомнить то, что обязательно забудешь, потеряешь бесследно, утратив даже самую возможность сожалеть о потерянном.
Предупрежден – значит вооружен.
Почему же тогда он чувствует себя чудовищно виноватым?
В конце концов, у того, что вертится на языке, должно быть название. Каждый несет ответственность за тех, кого приручает… или как-нибудь так. Мы в ответе за тех, кого приручили. Почему-то никто никогда не брал этого в расчет.
А эта рука не так уж ему и нужна, если на то пошло.
Холодные честные пальцы, никогда не знавшие перчатки, опустились на взъерошенную серую голову с бурым проблеском, промеж невидимых ушей, напряженно и враждебно заложенных назад, зарылись в шерсть.
Какой-то миг Ронни был уверен, что такого своеволия ему не простят, и, честно говоря, это беспокоило его в последнюю очередь.
Но тут Лонгрен склонил голову и устало закрыл глаза.
Признал.
С балкона донесся оглушительный вздох – облегчения ли, удивления, досады, что ему не оторвали пару пальцев?
Ронни почувствовал, что и сам близок к тому, чтобы упасть. И тогда – не помня себя – он присел на корточки и крепко обнял своего волчонка, прижал к груди. Существо, простившее тебе выстрел, и объятие стерпит.
И Лонгрен, к его превеликому удивлению, глубоко вздохнул и уткнулся носом ему в плечо, а горячие руки, мокрые от крови, обвились вокруг него судорожно-крепко, пачкая плащ теплым и соленым. Ничего, для того он и сделан алым, чтобы впитывать и прятать кровь – не хозяйскую, так чужую.
Сердце Лонгрена колотилось напугано и часто, по-живому тяжело. А Ронни обнаружил вдруг, что его бутафорское сердце тикает спокойно и тихо.
- У тебя кровь, - ласково сказал он, бережно взяв руку волчонка. – Эти твари поранили тебя…
И тварями он называл вовсе не волков.
У некоторых ружей треснули приклады, у иных и вовсе отвалились. Тонкое оружие не вынесло падения со второго этажа.
- Есть пара исправных, - заметил Ронни, собирая ружья в охапку и придирчиво оглядывая погнувшиеся стволы. – Может, пригодятся?
- Разве что вешать на стенку, - с доброй усмешкой, так непохожей на ухмылку Лиса, отозвался Ганс.
Он появился внезапно, но так кстати, сославшись на слежку за волками, терроризирующими окрестности, и ни за что не хотел признаваться, что специально решил проследить за тем, чтобы его юного друга и взаправду не порешили ради наследства. Впрочем, некоторые вещи ясны и без слов.
Сейчас он перевязывал руки Лонгрена, успокаивающе приговаривая:
- Это ничего-о. У нас всякое бывало. И медведь любит подраться, и за лося, бывает, человека принимаешь…
Сначала волчонок не хотел никого к себе подпускать, но быстро сдался и сидел теперь неподвижно, закрыв глаза. Рядом на какой-то бочке устроилась Элайза. Ронни укрыл ее своим плащом, потому что она до сих пор вся дрожала. И, кажется, глаза у нее были мокрые, хотя она ни за что не признала бы, если бы ее спросили. Если не следить за собой с особой строгостью, даже лисы могут стать похожими на людей.
- Я с самого начала знала, что так будет, – заявила она несколько раньше, и это были ее единственные слова.
Ганс закончил с перевязкой и, оставив Лонгрена, отвел Ронни в сторонку, к куче поломанных покореженных ружей.
- Как ты надумал поступить, Волчонок? – спросил он.
Ронни едва не вздрогнул. За какой-то час он напрочь отвык считать эту кличку по праву своей.
- А? – рассеянно переспросил он и нехотя признался:
- На самом деле, я не знаю… Я просто не знаю, куда мы вообще можем теперь пойти.
- В лес, - неожиданно вмешалась Элайза со своей бочки. – Ловить воробьев. И есть сырыми. Не очень-то привлекательно, но и волчонком, чай, становишься не от хорошей жизни…
- Нет, - возразил Ганс, даже не глядя на нее. – Волчонком становишься, когда твоя мать волчица, а отец – волк. Ловить воробьев – дело лис. Но она права. Волкам не место среди людей.
- Но еще он не волк, - возразил Ронни.
- Станет им, - Ганс пожал плечами. – Он не может вечно оставаться волчонком, в этом все дело.
- Я знаю, - кивнул Ронни. – Но я хочу, чтобы он остался волчонком… хотя бы еще ненадолго. И раз уж на то пошло, - вдруг резко закончил он, - мне места среди людей тоже не нашлось.
Он помолчал немного и, бросив взгляд на Лонгрена, заговорил громче, чтобы он тоже слышал:
- Вообще-то, я подумываю направиться к бабушке. Даже если она тоже пожелает лишить меня наследства, я всегда смогу прожить в одной из деревень. Там лишняя пара рук, даже таких, как мои, круглый год не помешает.
- Часть года, - поправил Ганс.
- Что часть года? – не понял Ронни.
- Часть года ты будешь жить на попечении своей родительницы. А другую вы могли бы… ну, к примеру, ходить со мной везде и охотиться на оленей.
Ронни фыркнул от смеха.
- А что? – как ни в чем не бывало, пожал плечами охотник. – Я знавал твою бабушку. Мы вместе стреляли вальдшнепов. Она тебя отпустит.
- Вальдшнепов? – Ронни недоверчиво уставился на него. – С ней?
- Ну да. Это было лет тридцать тому назад, - в голосе охотника появились мечтательно-лукавые нотки. – Она попадала чаще, чем я.
- Не думаю, что мне удастся повторить ее подвиг, но вообще звучит заманчиво, - признал Ронни.
И добавил, слегка помрачнев:
- Вот только будем ли это «мы» или…
- Никаких «или», - отрезал Ганс. – Я видел, что здесь произошло. Ты всерьез думаешь, что после этого он куда-то уйдет?
- Надеюсь, что нет, - улыбнулся Ронни, глядя на небо.
- Тогда твои надежды оправдаются, - заключил Ганс. – Даже если ты захочешь прогнать его, тебе навряд ли удастся. А ты, девица-краса, идешь ли с нами в лес за воробьями?
Элайза встрепенулась, точно тот же воробушек, взъерошенный и замерзший, открыла глаза и задумалась.
- Если вы оставите мне плащ, - решила она вскоре, сочтя, что час сожалений о былом подошел к концу, сменившись временем, как нельзя более благоприятным для новых начинаний.
Лисы – они такие. Что уж с них взять.
...
Лекочка:
11.02.12 10:36
Ох, любимый ... homini lupus est
Пойду перечитаю
...
BNL:
11.02.12 12:23
Неужели правда любимый?
Я-то думала, что только я одна в своей сентементальности хоть сколько-то его люблю *О*
Перечитывай-перечитывай ^ ^ Я вон когда выкладывала, тоже перечитала многое... всё перелопатила, аж ностальгия накатила.
...
BNL:
12.05.12 06:45
» Будь
Будь
Вначале есть только ничто. Оно всегда бывает в начале.
Я не могу сказать, было ли там темно. И было ли там холодно, тоже нельзя было почувствовать. Ведь ничего не было. Не было ни пространства, ни времени, и меня тоже не было.
А потом пришли ты и твоя Мысль. Она-то скоро и станет мной. Ты берешь в руки кусочек ничего и начинаешь мять его, как глину.
Иногда оно поддается легко, иногда тебе приходится битый час возиться с ним, чтобы добиться чего-то путного. Но вот оно обретает форму, и тогда появляюсь я.
По твоей воле я принимаю любой вид. Твое право менять мой пол, надбавлять и снова отнимать возраст, сотню раз гонять стрелку указателя по шкале роста и веса, выбирая идеальные, сколь угодно перекрашивать кожу, вставлять цветные стекла в глаза. Одно твое слово, один лишь твой помысел – и я отращу крылья или хвост, стану бесплотным голосом, разумом без тела, или кем угодно другим. Ты художник, даже если карандаш и кисть никогда не бывали в твоих руках. Ты создаешь меня.
Мое имя иногда появляется раньше моей плоти, иногда я долго хожу без имени, но роптать я еще не умею, ибо только с именем ты даешь мне волю. И, получая имя, я сразу понимаю, кто я и кем стану.
Но раньше меня и раньше моего имени появляется Роль.
Роль – это все, что я делаю и говорю, тот сценарий, который я ночами зачитываю до дыр и давно уже знаю назубок, в котором не перепутаю ни единой строчки, даже если без предупреждения разбудить меня ночью. Роль – это я в разрезе, я под лупой и в рентгеновских лучах, видящих насквозь. Вся моя мораль, вся моя суть прописаны там в скобочках ремарок.
Я априори физически и морально умею делать все, чего роль от меня ни требует, а если она требует от меня чего-то не уметь – что ж, я буду не уметь это как никто другой, стану виртуозом неспособности, гением бесталанности.
И даже если ты попросишь меня импровизировать, тебе известно: все, что я скажу экспромтом, прописано в Роли курсивом, подчеркнутым от руки.
И когда я познакомлюсь с Ролью, ты отправишь меня в то самое место, где меня впервые увидят другие. Любой мир, ландшафты не так важны, я о них не забочусь, но знаю заранее, какие дороги мне предстоит пройти, чтобы плелся сюжет, на какую гору подняться, в каком доме жить или ночевать, где родиться, где умереть, где пребывать в промежутке между.
Мой мир, каким бы он ни был, самый лучший, опять-таки априори. Я знаю, что ты всегда выбираешь для меня лучшее. Лучший мир, лучшее имя, лучшую судьбу. Пусть даже подчас мне может казаться, что это не так, я ошибаюсь, а ты - никогда.
Я не могу против тебя бунтовать, даже если бы у меня было желание. Разве что ты велишь мне – но ведь тогда все будет не всерьез.
Ибо ты можешь все, и только одного ты не можешь – дать мне то, чего нет в тебе. Именно поэтому у тебя не выходит со мной спорить, хотя порой очень хочется – я не в состоянии сказать тебе ничего нового.
Иные злые языки могут болтать, якобы это ты глаголешь через мои уста. Это все вздор. Я не думаю так же, как думаешь ты. Я могу не соглашаться с тобой, если моя Роль это предусматривает, и ты вправе не разделять моего мнения, но вот в чем соль – ведь думать в целом я учусь у тебя и только.
То, что свобода моей мысли заранее сомнительна, вовсе не значит, что ты искренне поддерживаешь всю ту несуразицу, что я подчас болтаю. Это я с восторгом гляжу тебе в рот, ловя на лету каждое новое слово, неважно, меткое ли, звучное ли, усталое ли и слабое – любое. Потому что каждое новое твое слово способно изменить мою Роль раз и навсегда. Из твоих слов моя Роль, собственно, и состоит.
Я, такие, как я, любим тебя без памяти. Любим сильнее, чем дитя любит мать, и наша любовь сродни детской – ведь мы прекрасно осознаем, что без тебя нас не было бы и в помине.
Неважно, какие мучения ты готовишь нам для красивой кульминации, щекочущей нервы. Без тебя нас бы не было, и не было бы ничего хорошего, случившегося в наших жизнях. Мы даже не смогли бы понять, плохо нам или нет. Навсегда остались бы тем ничем, каким были до твоего прихода.
Это ты вкладываешь в нас жизнь, открываешь мертвые раньше глаза, рождаешь первый вдох. Одному из нас ты говоришь: «Люби!», другому велишь: «Танцуй!», третьему – «Воюй»! Разрушай, играй на скрипке, кради принцесс, изменяй жене, работай, убивай и умирай, слушай дождь, повелевай, подчиняйся, жги, пой так громко, как только можешь! И в этих словах, коротких и беспощадных, как приказы в армии, мы слышим отголосок одного лишь великого Слова – слова «Будь!»
Каждый из нас играет Роль так, как гениальнейшему из трагиков не сыграть Гамлета, потому что, кроме шуток и метафор, мы только ей и живем. Эти картонные деревья и облака из ваты – наша реальность. И мы будем стонать от боли, если на то будет твоя прихоть. Мы истечем кровью, лишь бы история завершилась в срок, мы станем братоубийцами и отравителями, перетерпим любое горе, переживем любой немыслимый ужас, если ты считаешь, что так надо.
Просто потому, что ты мучаешь нас не со зла – просто так и правда надо.
Просто потому, что мы знаем, что боль ненастоящая, что смерть – всего лишь правдоподобная иллюзия, устроенная с помощью покрывала и двух зеркал. На самом деле ее нет. Это обман, морок, тень от ветки за окном, пугающая ночами.
Мы знаем, что должны кричать так, как будто кто-то и вправду умирает, чтобы все те, другие, кто с твоих слов потом раз за разом будет на разные голоса пересказывать наши судьбы, поверили и забыли дышать. Но еще мы знаем, что совсем скоро ты решишь, что «Стоп, снято», и невидимые в полумраке работники сцены укатят старые декорации, размалеванные с обеих сторон, по своим пыльным углам, одна за одной погаснут лампочки – вольфрамовые нити накаливания некоторое время еще будут едва заметно мерцать, остывая – и мы на сегодня будем свободны.
Тогда мы сможем без угрызений совести стряхнуть с волос пудру, заставляющую их казаться седыми, отклеить фальшивые усы, смыть краску искусственной крови с лиц и рук, стянуть маски эмоций, которых не испытываем, с которыми волею Роли почти успели срастись, и под вечер пойти в какое-нибудь кафе на горящей неоном улице, чтобы выпить чашечку чая с теми, кто умер еще в предыдущей главе.
«Ребята, ну и суматошный был денек! Хорошо, что вас там не было, это был какой-то дурдом, нас гоняли в хвост и в гриву…»
Они выбыли из игры. Их контракт просто закончился, вот и все. Но они не расстроены. Они выполнили свое предназначение. Скоро мы к ним присоединимся и тоже даже не подумаем об этом печалиться.
Мы знаем, что вне зависимости от того, что с нами творится на съемочной площадке, всегда найдется мирок только для нас, для нас настоящих. Для нас вне Роли, великой или не слишком. Ты позаботишься, чтобы нашелся.
А взамен мы должны играть так, чтобы заставить даже тебя поверить в то, что все по-настоящему. Чтобы наши фразы искрили настолько, что их потом вмиг расхватывали бы на цитаты, которым суждено пережить тебя и нас.
И чем красивее будет по-театральному откинута моя рука во время очередного монолога, тем больше аплодисментов ты сорвешь. А мы будем стоять где-то на краю сцены, щурясь под вспышками метафорических фотокамер, смущенные, потерянные и счастливые.
Потому что пусть эти аплодисменты по праву принадлежат тебе, немножко предназначено и для нас.
Пожалуй, на один вопрос мы все же сможем тебе ответить.
Ты спросишь, кто мы такие?
Я – это то, что ты в меня вложишь. Я – это то, чем ты меня сделаешь.
Мы – это то, что получилось бы, если размножить тебя на тысячу копий, каждая из которых бледнее и мельче оригинала, но наложи их одну на другую – и увидишь исходник во всей красе, объемный и цветной.
Ни одного из нас не хватило бы, чтобы вместить тебя целиком. Но ведь тебе хочется не этого.
И потому мы снова и снова с радостью пускаемся в путь. По разным дорогам разных миров, мимо чужих гор, слепящего моря и спящих городов, нести всем, кто способен слышать, отголоски того великого Слова, что птицей бьется у нас под сердцем, что горит, не сгорая никогда – великого слова «Будь!»
...
Лекочка:
12.05.12 21:17
Кхм... Кажется, что я это уже видела...
Написано потрясающе, аж мурашки по коже...
Жду обещанного нового творения
...
BNL:
12.05.12 22:40
Он действительно уже был на старом сайте. Сюда выложила только сейчас по просьбе одной дамы, моей новой читательницы)
новое-новое... точно, надо собраться и выложить-таки)
...
BNL:
12.07.13 20:39
» Крылья
Крылья
Здесь, наверху, ветер дул всегда, так уж повелось исстари, но фьорд прятался от него за широкими спинами могучих скал, и его холодная, прозрачная вода, не тревожимая ничем, была гладкой. Низко над зеркалом вод носились, длинно и тревожно крича, белые желтоклювые морены, и каждый раз, когда одна из них поднималась ввысь и камнем падала книзу, Катта невольно замирала – ей казалось, что птица вот-вот столкнётся со своим отражением и разобьётся, лишь перья хлопьями морской пены поплывут по волнам. Но отороченные чёрным крылья ловко поворачивались, останавливая падение у самой роковой черты, и вновь уносили белую тень к низким облакам. Какое сегодня небо… Словно земля у подножия пробудившегося вулкана: серые каменные плиты туч сдвинулись от потаённого внутреннего огня, и наружу сквозь трещины рвётся алая, дышащая жаром закатная лава. Так красиво и немножко страшно. Вернее, было бы страшно, будь она одна.
- Ты не замёрзла, моя ниннаэ? – спросил Лёррин, улыбаясь, и ответ вырвался у Катты прежде, чем она осознала, что именно говорит:
- Н-нет… Нет, магрэ.
Король расхохотался; у него был дивный смех, чистый и светлый, как весенний дождь с солнцем, озорно проглядывающим из-за облаков – именно в струях такого дождя рождается многоцветье радуги.
- Какой я тебе магрэ? – ласково фыркнул он и, перехватив поводья одной рукой, наклонился в седле, чтобы дотянуться и поцеловать её в щёку. – Я просил тебя тысячу раз и попрошу ещё один – пожалуйста, называй меня по имени. Даже Эйнард смог, значит, сможешь и ты, ты ведь у меня умница, Огонёк.
Катта ответила ему виноватой улыбкой.
- Извини, пожалуйста. Я постараюсь, Лёррин. Я… просто забылась.
Забылась. Ведь когда ты любишь, всё, что угодно, забывается так легко. И только одно никак нейдёт из головы, какое бы великое счастье ни переполняло душу: простушка, девчонка с побережья, у которой ни гроша за душой, не пара и не ровня королю окрестных гор и лесов. Он – владыка и потомок владык, она – дочка нищего рыбака и сиротки без роду и племени, и её сызмальства научили знать своё место. Вот среди нежностей, которые она так жаждет сказать любимому и не находит нужных слов, и проскакивает почтительно-напуганное «магрэ», слово, которое на языке прадедов значило «старший надо мной»… Так в этих краях обращаются к королям. Даже к тем, которых целуют…
Морены кричали, пролетая над водой, безумный алый закат предвещал ночной заморозок. Старухи говаривали, что в конце каждого дня драконы, живущие за краем земли, поджигают море своим дыханием, и закат – это сполохи невиданного пожара, который разгорается среди волн. В его яростном пламени солнечный диск сгорает дотла, становясь звёздным пеплом, и мир погружается в синюю ночную темноту до тех самых пор, пока новое солнце не родится на востоке и не пустится в прочерченный самими богами путь через небеса… Катта вдруг вспомнила маму: она учила дочку, что каждая ночь – это земля, плодородная чёрная почва, в глубине которой, пока невидимые глазу, прорастают всходы нового солнца и нового света. И потому темноты не нужно бояться – без неё не будет света, как без земли не будет деревьев и трав…
Лёрринов Звёздный протяжно, влажно фыркнул, переступил стройными копытами и потянулся мордой к соловой Волче; кобыла положила голову на шею жеребца, словно нарочно сближая двух седоков. Молодой король улыбнулся и обнял Катту одной рукой, накидывая на неё полу своего отороченного мехом плаща. Прильнув к его плечу, маленькая рыбачка неотрывно смотрела на горизонт, и ей чудилось, будто далеко-далеко, в рыжем зареве закатного пожара, она видит шипастые хвосты и огромные крылья, вспарывающие облака… Но Лёррин был здесь, рядом, и она ни капельки не боялась ни драконов, ни ночи – ничего.
Гора за спинами влюблённых напоминала исполинскую птицу, настороженно поднявшую голову, украшенную загнутым книзу хищным клювом, а потому и фьорд называли Птичьим. Две скальных гряды, словно бы заключившие его в объятия, издавна звались Крыльями. Лёррин и Катта сейчас находились на южном Крыле, на правом, если стоять лицом к морю. Они приходили сюда уже много дней подряд, всегда вдвоём, и стояли на ледяном ветру, совсем не чувствуя холода, пока на драккарах внизу не начинали трубить в вечерний рог, объявлявший о конце дня и конце их свидания. Тогда Лёррин улыбался, печально и нежно, целовал её на прощанье и разворачивал Звёздного. Он не мог задержаться, даже если бы захотел – молодой король был волен распоряжаться судьбой любого в своей стране, кроме себя самого…
Катта смотрела ему вслед, пока он не скрывался из виду, а после появлялся Эйнард и провожал её до окраины крошечной, насквозь просоленной и пропахшей рыбой деревушки без названия, приютившейся на морском берегу. Статный молодой витязь, названый брат короля, всегда был ласков с безродной девушкой, будто с кровной сестрой, и, когда он смотрел на неё, прощаясь до завтра, в его серых глазах были теплота и жалость – он знал, какой непосильной мукой оборачивается для Катты каждый миг без их государя. Каждую ночь она уговаривала себя поспать, чтобы время летело быстрее, каждое утро она мечтала о том, чтобы минуты до встречи поскорее канули в реку прошлого, но увы! Время разлуки ползло медленно, как гусеница по ветке, но стоило Катте прижаться к её «магрэ» – и оно мгновенно обращалось бабочкой, стремительно улетающей прочь – глазом не успеешь моргнуть, а она уже далеко, и снова впереди мучительная ночь и одинокое утро…
Она прекрасно помнила, как познакомилась со своим королём. Это вышло случайно и очень, очень глупо. В тот день она пошла за водой к ручью. Вечерело, лазурь неба уступала место фиолетовому и золоту, безлюдное безмолвие нарушал только близкий прибой, похожий на сонное дыхание кого-то огромного и доброго... Катта родилась и выросла у моря, запах соли и шорох волн были неотъемлемой частью неё, словно сердце или душа, и ей казалось, что без них она просто не выжила бы. Весело прыгая по старым замшелым камням, журчал-пел озорной ручей, порожистый и быстрый; в иных местах его струи отвесно лились вниз крошечными водопадами, и там, где они разбивались на тысячи брызг, клонящееся к морю солнце зажигало сполохи маленьких радуг. В прилив пресную воду живого потока отравляла морская соль, но в остальное время она была чистой и вкусной, и не было нужды рыть колодцы.
Одно ведро стояло на земле, уже полное, и Катта наклонилась было, чтобы наполнить и второе, когда странный звук по правую руку от неё заставил её вздрогнуть и подскочить.
Выше по течению, дугой выгнув гладкую гибкую шею, пил из ручья вороной конь сказочной красоты. В деревне Катты не держали лошадей, в ней жили рыбаки, а не землепашцы, и, смешно вспомнить, она страшно испугалась, вспомнив детские сказки про горных духов, которые меняют обличия, чтобы заманить людей в свои пещеры, по преданиям, доходящие до самого сердца земли. Ей живо представилось, что именно вот в такое вот существо – сильное, прекрасное, нездешнее – больше всего пристало обращаться хозяину гор…
Жеребец почувствовал, что рядом кто-то есть, поднял голову – во лбу у него на чёрной шкуре горела белая звёздочка –, издал короткое ржание и вдруг посмотрел прямо на Катту огромными небесно-голубыми глазами. Она дёрнулась от испуга, выронила ведро, нога заскользила по мокрому валуну, предвещая неминуемое падение в ледяную воду и удар об острые камни на дне…
- Эй!
… чьи-то сильные руки, холодные и мокрые, подхватили её за плечи, потянули к себе, прочь от ручья, развернули…
Катта позабыла дышать. Она смотрела прямо в лицо горному духу, обретшему плоть.
Длинные волосы, влажные у скул и лба, были чёрны, как бархатный полог зимней ночи, Лунной Дорогой среди беззвёздного неба струилась в них одна-единственная светлая прядь; черты светлокожего лица отличались редкой тонкостью, а глаза… Глаза были тёмными, как холодные морские глубины, как чёрные полыньи на озере, подёрнутом тонким льдом, на который только ступи – провалишься, и Катта вдруг почувствовала, что тонет, захлёбывается, и ей уже не выплыть…
Конь вдруг всхрапнул совсем рядом, ткнулся ей в плечо влажной от питья мордой, и только теперь Катта заметила, что он осёдлан. Сёдла носят лишь лошади из плоти и крови, а значит, бояться было нечего, и всадник, на её счастье остановившийся у ручья умыться и утолить жажду, был человеком, а никаким не духом из сказки…
- Спасибо, - сказала она и скорее отвернулась, якобы затем, чтобы выловить из ручья упавшее ведро. Её щёки мучительно горели от стыда: какой увидел её хозяин вороного красавца? Растрёпанная, всё лицо сплошь в веснушках, платье затрапезное, да ещё и чуть в воду не свалилась, испугавшись лошади! Хороша, нечего сказать…
Деревянная бадья не уплыла вниз по течению, она застряла между двумя большими камнями, но Катта никак не могла до неё дотянуться – она с самого детства была невеличкой, так высокой и не выросла.
- Дай-ка я.
Тот, кого она приняла за духа, мягко отстранил её с пути, присел на корточки и без труда достал ведро. Катта думала, он вернёт его ей, но не тут-то было – он сам зачерпнул воды, поставил бадью рядом со второй её товаркой, окинул их обе оценивающим взглядом и решил:
- Самой я тебе нести это не позволю. Разреши мне помочь.
Катта почувствовала, что снова краснеет, и закусила губу.
- Спасибо, не нужно, - сказала она негромко, но твёрдо. В деревне могли увидеть и подумать не то, да ей и самой было неуютно рядом с незнакомцем, с мужчиной, похожим на выходца из горных недр… Даже если он не был духом, он почему-то пугал её. Пугал и притягивал одновременно, и она поняла, что, задержись она здесь ещё хоть ненадолго, странное притяжение победит настороженность, и мало ли к чему это может привести... Потому-то она и отказалась, хотя ноша была тяжёлой, и она с радостью приняла бы помощь от кого-нибудь другого… Кого-нибудь, кого она знала и не опасалась.
Катта нагнулась, чтобы поудобнее ухватиться за ручку одного из вёдер, но взять второе не успела – незнакомец её опередил.
- А вот и не отдам! – улыбнулся он, схватив бадью, и эта улыбка была искренней и светлой. Человек, который так улыбается, не может отталкивать…
Ведя коня в поводу, он проводил её до первых домов деревни, поставил ведро на утоптанную землю, улыбнулся снова:
- Ну, вот и пришли. А мне пора… Счастья тебе, ниннаэ.
Он так просто сказал это слово, словно оно ничего не стоило, а у Катты от него перехватило дыхание. Ниннаэ… В давние дни это значило «чудо». Это было самое доброе, самое ласковое слово, которое Катта знала; так называла её родная мама, которую уже десять лет как заточили в одну из каменных насыпей, заменяющих людям с побережья могилы…
А «дух» уже взлетел в седло, так легко, будто у него за спиной были крылья, и взялся за поводья, готовый умчаться неизвестно куда. Катту словно кто-то толкнул, и она неожиданно для самой себя крикнула ему в спину:
- Постой!
Он обернулся, пятернёй откинул с лица чёрную прядь, сдерживая нетерпеливо приплясывающего скакуна…
- Постой, - повторила она и запнулась. – Скажи хотя бы… Скажи хотя бы, как тебя зовут?
Человек озорно усмехнулся, и его чёрные глаза вдруг вспыхнули тёплым светом, словно золотые солнечные лучи пронизали глубины тёмных вод.
- Лёррин, - сказал он, весело подмигнув. – Меня зовут Лёррин.
В следующий миг он пустил коня в галоп и исчез, оставив Катту ловить ртом воздух подобно одной из рыб, которых её отец сетями вытаскивал из родной им морской стихии. Она не могла понять, что с ней; может быть, она спит или бредит? Ведь не может же быть так, что сам король Лёррин помог ей донести воду от ручья! Это немыслимо, невозможно, так… так бывает только в сказках!
Когда она дотащила вёдра до дома, отец попенял ей за то, что она так долго возилась, и возразить Катте было нечего. Конечно же, она не стала никому рассказывать о странной встрече. Зачем? Всё равно ни одна живая душа не поверила бы. По правде сказать, она и сама себе не до конца верила. Хотя бы из-за того, что прекрасно знала – резиденция их короля находится за горами, в далёкой Корисунн. Что он делает здесь, на побережье?
Стоило ей подумать об этом, и ответ пришёл сам собой.
Верфи. Верфи на противоположном берегу фьорда, у подножия северного Крыла. Там строят драккары, и, если прислушаться, даже ночью можно различить далёкий стук молотков. Строители торопятся, им некогда отдыхать – взамен кораблей, уже много дней назад ушедших за горизонт, чтобы не вернуться, нужно сделать новые. Их король мог приехать понаблюдать за ходом работ… Или Катта всё-таки сошла с ума и увидела то, чего нет. Оставалось только гадать…
Та ночь была первой ночью её бессонницы. Она помнила, что завтра ей, как и всегда, рано вставать, что её мачеха Биррэ станет злиться, если падчерица будет клевать носом на ходу, и всё равно высокий, стройный темноглазый красавец, назвавшийся именем короля, ни на минуту не давал ей сомкнуть глаз. Она чувствовала себя так, будто он украл у неё что-то… Какую-то часть неё, без которой ей не видать покоя. Но солнце встало, наступило новое утро, холодное и ясное, и нужно было забыть обо всём ненужном и приниматься за работу, и Катта заставила себя это сделать.
Отец ушёл с утренним приливом проверять сети, Биррэ на скамейке за домом чистила вчерашний улов, а её падчерица вышла на улицу разбить корочку льда, за ночь возникшую в дождевой бочке, и набрать воды для стирки, но услышала то, от чего сердце так и заплясало у неё в груди: по посеребрённой инеем мёрзлой земле звонко стучали подковы.
Катта не хотела себе в этом признаваться, но до последней секунды она отчаянно надеялась, что из-за поворота дороги вот-вот вылетит стремительный, похожий на чёрный вихрь вороной синеглазый жеребец с белой звёздочкой во лбу. Однако, к её горькому разочарованию, лошадь, которую она увидела, оказалась совсем другой – у неё были светлые, длинные хвост и грива, а гладкие холёные бока отливали рыжеватым соловым золотом. Всадник, широкоплечий мужчина в синем плаще, привычной рукой натянул поводья, останавливая своего скакуна прямо напротив покосившегося бревенчатого домишки, у дверей которого изваянием застыла Катта, и, спешившись, поклонился показавшейся из-за угла Биррэ,
- Моё имя Эйнард Таннирр , - промолвил он почтительно, - и я здесь по приказу моего короля. Он желает видеть веснушчатую красавицу из приморской деревни. Мне велено отыскать такую и сопроводить в условленное место…
Катта облизнула пересохшие губы, пытаясь унять внезапную дрожь волнения. Значит, вчерашний вечер не был ни сном, ни наваждением, всё случилось взаправду, по-настоящему… Не помня себя, она шагнула вперёд и тут же осеклась, замерла, ожидая, что мачеха резко окликнет её и прикажет остаться дома. Однако Биррэ молчала. Открыв рот, она смотрела на коня, за которого можно было бы купить всю их деревню, на богатую упряжь, на толстую золотую цепь на шее приезжего, ныряющую под ворот его плаща, и на её широком стареющем лице читалось неверие в то, что приближённый самого государя может явиться по душу её дуры-падчерицы…
Должно быть, Катте так и не удалось прекратить дрожать, потому что, когда она приблизилась, Эйнард улыбнулся ей и сказал мягко и ласково, словно испуганную лошадь успокаивал:
- Не нужно меня бояться… Даю слово, я не причиню тебе зла.
И Катта как-то сразу поверила ему. Она не смогла бы объяснить, как она это понимает, но рядом с некоторыми людьми она просто чувствовала, что им можно и нужно доверять, и чутьё ещё ни разу её не подводило.
У Эйнарда было открытое, обветренное смуглое лицо, пряди коротких русых волос падали на тёмно-серые глаза, а крепкие руки небеса наделили такой силой, что он не то что подсадил – закинул Катту в седло, как будто она была легче птичьего пёрышка. Сам он уселся позади неё, велел держаться за луку и тронул лошадь… Катта никогда в жизни ещё не сидела так близко к мужчине, отец, которому она в детстве залезала на колени, не в счёт, но Таннирр, похоже, понимал, что она чувствует. Он вёл себя очень уважительно, и смущение со временем прошло само по себе; привыкла она и к движениям тёплого живого существа под собой, хотя эта поездка на лошади была первой в её жизни. Первой из многих…
Всадник старался развлечь свою спутницу беседой, чтобы она не скучала в дороге. Он задавал Катте вопросы из тех, которые всегда задают при знакомстве – узнал, как её зовут, из какой она семьи, чем живёт… Пытаясь быть вежливой, она отвечала ему, сама не слыша собственных слов; язык и губы не слушались её, сердце тяжело, как крупный град по крыше, стучало где-то в горле. Должно быть, она умерла или попала в сказку, иначе она не ехала бы на встречу со своим королём. Иначе её король не назвал бы её чудом и красавицей…
Извилистая дорога, по обочинам которой высились узловатые красноствольные сосны, забирала в гору; в одном из мест её пересекал широкий бурный поток, но соловая кобыла, которую её хозяин называл Волчей, без страха перешла его по узкому каменному перешейку – будто по мосту, наведённому самой природой. Где-то в ущельях завывал голодный хищный ветер, то и дело летели из-под лошадиных копыт мелкие камушки, сосны, нависшие над тропой, скрестили и переплели свои ветви над головами двух всадников, скрывая от них небо и солнечный свет… И тут лес вдруг кончился, внезапно, разом переходя в широкое, открытое всем ветрам плато. Подковы серебристо, как колокольчики, зацокали по голому серому камню, дующий с севера снеговей ударил Катте в лицо, растрёпывая её соломенные волосы… И тут она увидела его.
В синем плаще, ниспадающем крупными складками, подобными солёным волнам, и отороченном, как морской пеной, белоснежным мехом, он восседал на своём вороном скакуне и, чуть запрокинув голову, глядел на бледное утреннее небо. Ветры играли конской гривой и прядями иссиня-чёрными волос; на западе, там, над морем, росли и набухали снеговые тучи, но предполуденное солнце на востоке обливало мир холодным золотым светом, делая его прекрасным до боли… И Катта, позабывшая всё на свете, отстранённо подумала, как же Лёррин похож на бога, на древнее божество из легенд и песен.
Птичий фьорд всегда был местом радостных встреч и горьких разлук – отсюда корабли уходили в море и сюда возвращались в конце своего пути. Один старый моряк, волею судеб гостивший в безымянной деревне рыбаков и их жён, рассказывал всем, кто желал послушать, удивительные небылицы о чужих краях, а ему в качестве награды за байки ставили выпивку и кормили задаром. Катта, тогда бывая ещё неразумным дитём, обожала его полупьяные россказни. Именно от повидавшего мир старика она услышала, что есть такие страны, где правители возомнили себя богами, которым поют хвалы, приносят дары и не смеют смотреть в лицо… Ни Лёррин, ни его отец, дед, прадед не просили свой народ им молиться, и всё равно мысль о том, что её угораздило влюбиться не в простого смертного, ещё не единожды посещала Катту. Когда Звёздный взвивался на дыбы, понукаемый всадником, или взлетал на самый край высокого обрыва, высекая копытами искры из холодного камня, как длани того, кто превыше людей, высекают молнии из облаков, когда в чёрных глазах Лёррина опасными болотными огнями блуждали отсветы заката, когда он смеялся, и морены в поднебесье вторили его смеху своими криками, Катта понимала: именно так должен был выглядеть тот, кто создал их землю. Этот дивный край – край волков, острых скал, синих елей на склонах диких гор, незамерзающего сурового моря; край буйных ветров, бесснежной стужи, от которой больно дышать, и холодного солнца – просто не смог бы сотворить никто другой…
Лёррин услышал шаги Волчи и обернулся; задорная улыбка, заигравшая на его губах, в мгновение ока вновь превратила его из небожителя в человека. Он соскочил с седла, птичьим крылом взметнув синий плащ, поспешил к прибывшим и протянул Катте руку… А она не сразу сообразила, что нужно принять её и позволить помочь ей спешиться. Она вообще ничего не соображала, но на землю с грехом пополам спустилась, больше всего на свете мечтая сквозь неё провалиться.
- Ты успела познакомиться с моим названым братом? – спросил Лёррин, кивая на Эйнарда. – Как он тебя довёз? Ничем не обидел?
- Н-нет, магрэ… - только и сумела выдохнуть Катта, чувствуя, что всё её лицо пылает. – Я счастлива была познакомиться с таким человеком, как Эйнард Таннир.
- А со мной?
Она едва не задохнулась, когда он вот так вот, в лоб, задал этот вопрос.
- Да, магрэ, я… - начала было она, но Лёррин с усмешкой перебил её:
- Тогда почему ты не зовёшь меня по имени? Ведь я сказал его тебе. А вот твоего ещё не слышал… Как тебя зовут, ниннаэ?
С этого дня её жизнь на самом деле превратилась в сказку. В счастливую, волшебную, светлую… Так не похожую на правду, но всё-таки правдивую.
В тот, самый первый раз Катта вернулась домой только после заката. Биррэ ругала её последними словами за то, что она пропала на целый день, не сказавшись, но дочка рыбака не слышала её брани. Они с Лёррином до самой темноты простояли на правом Крыле, не замечая ни ледяного ветра, ни течения времени, которое убегало в никуда быстрым, неостановимым ручьём. Они разговаривали… В те первые дни они очень много разговаривали, говорили обо всём, что ни есть на свете, до хрипоты, и им всё равно было мало, наговориться они не могли, как путник, много дней проведший вдали от дома, не может напиться водой из колодца на родном дворе. А потом… Чем ближе они становились, тем чаще их беседы прерывались молчанием – не потому, что у них кончились слова, а просто потому, что они больше не были нужны. И Катта всё чаще забывала, что человек, который её обнимает – король, а она – всего лишь рыбачка. Забывала, даже несмотря на то, что забыть ей не давали…
В их первую встречу они с Лёррином условились встречаться по вечерам, и снова каждый раз на Крыло и обратно домой Катту должен был сопровождать Эйнард: пускай ни волков, ни лихих людей на побережье не встречали, девушке всё равно лучше было не гулять одной под конец дня – бережёного ведь небо бережёт. Стоило гривастому солнечному диску перевалить через пик зенита, как сердце у Катты начинало биться нетерпеливее и чаще; она напряжённо вслушивалась в каждый звук, в каждый шорох, мечтая услышать за шумом близкого прибоя стук копыт и звон стремян… А когда слышала, боялась поверить своим ушам. Так часто бывает, когда сбывается то, чего ты очень-очень хочешь.
Эйнард осаживал Волчу у самого крыльца, и Катта, счастливая, скорей выбегала к нему навстречу. Возлюбленная короля быстро подружилась с сероглазым витязем, рядом с которым она чувствовала себя словно за каменной стеной; по дороге на скалу они с удовольствием беседовали, и он давал ей подержать поводья, обучая её искусству верховой езды. В первые дни Катта и Лёррин гуляли пешком – Эйнард привозил её и исчезал куда-то, уводя под уздцы обеих лошадей –, но как только она начала увереннее держаться на спине Волчи, девочки покладистой, сильной и доброй, Таннирр стал оставлять кобылу подруге своего господина, чтобы они могли совершать и верховые прогулки. Он вообще всегда заботился о Катте, за что она была от всего сердца ему благодарна; она полюбила его, пожалуй, так же сильно, как любила своего короля, но совсем другой любовью, уютной и тёплой – так любят братьев и верных друзей. Но злые языки ведь всё, что угодно, могут вывернуть наизнанку…
Было такое: ядовитыми змеями поползли по деревне сплетни и шепотки. Куда это каждый вечер увозит Катту богато разодетый господин? Что это он с ней делает? Прикрывается именем государя, но кто докажет, что он на самом деле не подлец с большой дороги, который пользуется доверчивостью юной девы? А девчонка-то хороша, уши развесила! Вся в матушку – та тоже с головкой не дружила… Катту больно ранили такие слова, но она старалась не слушать, не слышать и не отвечать, а Эйнард прекратил эти нападки раз и навсегда.
Было это так: соседки Катты, две болтливые старухи-сестры, имели неосторожность шептаться о ней у названого брата короля за спиной; заслышав их шушуканье, он развернулся, смерил враз притихших сплетниц тяжёлым, тёмным взглядом… И без единого слова распахнул плащ, показывая круглый плоский медальон, висевший у него на груди на золотой цепи.
Как одна, старухи ахнули: на гладкой сверкающей пластине свивался в три спирали снежный вихрь. Символ королевского дома, носить который имеют право лишь единицы – те, кто сражался за родину и сумел её защитить, за что и был приближен к трону… Чуть позже Катта узнала, что Эйнард получил эту награду из рук отца Лёррина, когда сам нынешний король был всего лишь наследником власти. Таннирр и будущий правитель вместе бились с кочевниками на востоке, там, где горы равняются с землёй, переходя в низкорослые леса да болота, заросшие ягелем… Тогда и побратались, плечом к плечу пройдя не одну жаркую схватку – ничто лучше смертельных битв не проверяет дружбу на крепость.
С тех пор Катту больше не трогали. Королевский знак стал её оберегом, хотя носила его не она – люди ещё очень хорошо помнили, сколько отец Лёррина сделал для этой страны, да и его самого любили ничуть не меньше, чем старого государя. Никто больше не шептался за её плечом, на неё не бросали странные взгляды, а кое-кто… Кое-кто из девушек даже, кажется, начал ей завидовать. Вот только зачем? Разве, будь Лёррин не королём, а простым рыбаком, да что там, не рыбаком, а нищим, она стала бы любить его меньше?
Рассказывали, будто в других краях лето – пора зноя и пышного цветения, когда солнце горячо, как кусок железа, раскалённый в кузнечном горне, а воздух становится тяжёлым и густым от ароматов трав… Катте не верилось, что такое вообще бывает. В стране, в которой она родилась и которую любила всем своим существом, короткое, застенчивое лето было очень похоже на зиму – разве что ночи становились короче и светлее да чуть оттаивала промёрзшая земля… Стоя на южном Крыле в ожидании Лёррина, она отчаянно мёрзла, не спасал даже меховой плащ, в который её кутал Эйнард, но стоило королю появиться – и всё менялось. Он грел её не хуже солнца.
Его любовь была горячей. Его поцелуи обжигали, как только-только снятый с огня травяной отвар, горький и пряный одновременно, от слов, которые он говорил, от прикосновений его рук кровь вскипала в жилах. Рядом с ним Катте было так хорошо, что почти больно, и порой, когда она прижималась к его груди, а он обнимал её так бережно и крепко, ей казалось, что она вот-вот умрёт или заплачет от счастья, но глаза её оставались сухими, а сердце не прекращало биться. Она не могла высказать, что чувствует, когда она рядом с ним, она просто не знала слов столь сильных и жгучих... Её любовь была сравнима лишь с мучительной, злой болью, которой отзывался в ней протяжный, неумолимый звук вечернего рога, доносящийся с северного берега фьорда. Этот звук рвал её сердце на части, и всё равно каждый раз, прощаясь, она заставляла себя улыбаться, хотя это было сложнее, чем сдвинуть вросшую в землю гору. Глупо плакать, расставаясь всего лишь до завтра, особенно если знаешь, что рано или поздно наступит другое расставание, расставание навсегда, и его никак не избежать…
Каким бы волшебным ни казалось время, проведённое вместе, жизнь не была песней или легендой с хорошим концом. В сказке король может взять в жёны деревенскую девчонку… В жизни – нет. Это против всех правил, это, это… Люди этого не поймут, а короли зависят от людей вокруг. А потому Лёррин возьмёт в жёны дочь или сестру кого-то из своих высокородных приближённых, или, может, женится на какой-нибудь заморской принцессе, а Катта… Катта пойдёт замуж за моряка или рыболова. Если кто-то вообще захочет взять её в жёны. Пока король здесь, её не трогают, но когда-нибудь он покинет Птичий фьорд и вернётся обратно в Корисунн, и тогда ей припомнят все её вечерние прогулки непонятно с кем неизвестно куда. Впрочем, чужие нападки пугали Катту меньше всего, а вот мысль о том, что ей придётся дышать без Лёррина не день, не два, а целую жизнь, доводила её до слёз, и она запретила себе об этом думать. Решила вообще не загадывать дальше, чем на завтра, и мечтать себе тоже больше не разрешала, хотя рядом с возлюбленным её то и дело бросало в жар, словно совсем близко уже горели поминальные костры, которые разжигают на свадьбах…
По поверью, когда девушка выходит замуж, она словно умирает для подружек и родных. По ней справляют поминки, плача, поют погребальные песни, у дома с вечера и до утра жгут огонь, а с восходом вместо юной «покойницы» рождается совсем другой, новый человек – женщина, жена, будущая мать. Говорят, что закат в день свадьбы – это пламя, сжигающее тебя-мёртвую, а рассвет – начало тебя-новой, снова живой. Поэтому спать этой ночью нельзя – если уснёшь до рассвета, то как будто не дойдёшь до очищающего перерождения, умрёшь – а воскреснуть не сможешь. Тело, конечно, будет двигаться, дышать, говорить, но оно станет пустым…
Катта знала, что Лёррин никогда не наденет ей на шею грислейв – ожерелье вечной любви, которое сплавит их судьбы в одно неразделимое целое, чтобы король смог назвать её своей женой. И он, конечно, тоже об этом знал. Но в один из дней он подарил ей кольцо – тонкое, изящное золотое колечко, словно свитое из пляшущих язычков пламени. Он говорил, что «Катта» на языке прадедов значит «огонь», и ласково называл её Огоньком и Искоркой… И она была счастлива, забывая про всё плохое. Хотя бы на время.
На излёте было хрупкое бледное лето, всё чаще ясный лик неба скрывал тёмный облачный покров, всё длиннее становились ночи и всё тревожнее дни… Закаты пылали далёким лесным пожаром, предвещая зиму и холод, и прямо к ним уплывали построенные во фьорде драккары. Длинные, лёгкие корабли со страшными, оскаленными, высунувшими языки мордами на носах скользили по воде, разрезая гребни волн, солёных, как слёзы тех, кто совсем недавно прощался у причала, и, неуловимо уменьшаясь, наконец исчезали за горизонтом, за огненной завесой заката…
Множество судов покидало фьорд, а вернулись пока только несколько, и как вернулись! С опалёнными боками, парусами, порванными в клочья, сломанными мачтами и израненными воинами на борту…
Как-то раз они стояли на Крыле, слушая, как далеко внизу волны вдребезги разбиваются о его вековечные камни, и смотрели вслед кораблям, широким клином уходящим прямо к рыжему предвечернему солнцу. Кроваво-красные небеса казались предвестьем беды, протяжно и резко кричали птицы, и Катте вдруг стало страшно, хотя она сама не понимала, чего испугалась.
- Лёррин, - спросила она, - куда уходят твои драккары? И почему не возвращаются? Ты отправил своих людей бороться с драконами?
Обычно, когда она спрашивала о чём-то, что тревожило его самого, он улыбался и отшучивался, не желая напрасно её волновать, но на этот раз прекрасное лицо короля стало серьёзным. Он притянул Катту к себе и обнял её, глядя куда-то за огненный горизонт.
- Нет, родная, - промолвил он задумчиво и печально. – Не драконов едут убивать мои воины… Там, за горизонтом, на другом берегу моря, свил гнездо куда более страшный зверь. Этот зверь – война, Огонёк. Он ненасытен и яростен, и нам пока не под силу его победить… Я уже отправил на бой с ним своих лучших людей, но, похоже, они проиграли битву. Скоро уплывает сражаться и мой милый брат, мой Эйнард… А если и он не сможет одержать верх, я сам отправлюсь следом и буду биться до последней капли крови.
У Катты мучительно сжалось сердце.
- Нет! – выдохнула она, крепче прижимаясь к возлюбленному. – Нет, прошу тебя, не надо… Не оставляй меня, не уходи туда, откуда не возвращаются! – отчаяние высокой приливной волной захлестнуло её с головой, не давая дышать. – Зачем тебе туда ехать? Война не переберётся через море, она не придёт в нашу страну…
Лёррин улыбнулся горько и нежно; именно так он улыбался каждый вечер, покидая её – эта улыбка словно говорила, что ему очень хочется изменить этот мир, но увы! Он не может…
- Ты ошибаешься, ниннаэ, - сказал он и наконец посмотрел на неё. – У людей, спустивших войну с цепи, тоже есть корабли. И если мы не победим их на чужом берегу, то продолжим битву на нашем… Я скорее умру, чем позволю врагам приблизиться к твоему дому. Ты слышишь меня?
Без единого слова Катта кивнула. Ей было больно, больно внутри, от этой боли она искусала все губы, но слёзы почему-то не приходили.
Они пришли потом, светлым осенним утром, когда в лесу на склонах южного Крыла заговорили прилетающие сюда на зиму маленькие птички-лазурянки, а Эйнард приехал к Катте прощаться. Тем вечером он должен был ступить на борт корабля, идущего к западу, к неведомому берегу, охваченному войной…
В последний раз в жизни Катта рыдала так безутешно в тот день, когда умерла её мама. Прощаться с ним было всё равно что отпускать в неизвестность брата, часть семьи, родную кровь… Она обнимала его и, всхлипывая, глотая слёзы, умоляла вернуться живым и здоровым, а он смущённо улыбался, хотя углы его губ подрагивали, и просил её не плакать раньше времени, ведь пока с ним всё хорошо. А потом вдруг отстранился и, к великому изумлению Катты, передал ей повод Волчи.
- Хочу оставить её с тобой, - пояснил он. – Вы ведь с ней подружились… Дорога на Крыло длинна и нелегка, я не желаю, чтобы тебе приходилось каждый вечер подниматься туда пешком.
Этот жест вызвал у Катты новый бурный поток слёз. Названый брат Лёррина был так добр к ней всё это время, а она не могла не то что отблагодарить его за всё, что он для неё сделал, но даже выразить, сколь много это для неё значило – рыдания душили её, и слова испуганными мышами разбегались из головы, оставляя только пугающую пустоту и неразумное желание вцепиться в друга и никуда, никуда его не отпускать. Но Эйнард, кажется, понял всё сам… Он всегда понимал её без слов. Витязь ласково потрепал Волчу по золотистой светлой гриве и попросил:
- Ты уж береги её…
И Катта так до конца и не поняла, к кому из них двоих он обращался.
Он ушёл, не оборачиваясь, и всё, что Катта ещё могла сделать– это подняться тем вечером на Крыло, чтобы проводить новую колонну уходящих в никуда кораблей и попросить небеса даровать храбрым воинам, что пустились на них в путь, победу над грозным зверем войны. Лёррин стоял рядом с ней, локоть к локтю, он смотрел туда же, куда и она, и его чёрные глаза были темны как никогда. В тот вечер они не сказали друг другу ни слова, слова всё равно не помогли бы…
Вскоре ушёл и Лёррин.
Письма из-за моря приносили специально обученные быстрокрылые птицы, названия племени которых Катта не знала; они летали скорее ветра и не знали усталости несколько дней кряду. Одна такая нашла короля прямо на южном Крыле. Держа пернатую вестницу на согнутой в локте руке, он ещё только отвязывал свёрнутое в трубку послание от когтистой лапы, а Катта уже откуда-то знала, что в нём. Читая, Лёррин пустил Звёздного шагом вдоль края обрыва, Волча хотела последовать за товарищем, но всадница удержала её на месте. Низко склонившись в седле, она обвила лошадиную шею руками и закусила губу, чувствуя, как в горле встаёт мучительный ком, а на глазах закипают непрошенные слёзы…
Переступили по гулкому камню подковы – это вороной жеребец, чёрный как ночь, снова приблизился к соловой кобыле с золотыми боками.
- Ну, вот и всё, Огонёк, - спокойно, очень спокойно сказал Лёррин. – Пришло время и мне пускаться в путь. Завтра же, с вечерним приливом…
Катта не взглянула на него, даже головы не подняла. Она безутешно плакала, спрятав лицо в длинной гриве Волчи.
Её король тяжело вздохнул и осторожно коснулся её вздрагивающего плеча:
- Родная моя…
И столько тоски было в этих двух словах!
Катта знала, что ему совсем не хочется её покидать. Знала, что своими слезами она причиняет боль тому, кого любит, что ради него она должна улыбнуться и сказать, что станет ждать его и верит, что всё будет хорошо – так ему будет легче покинуть родной берег… Знала – и всё равно не могла сдержать рыданий. Это было выше её сил.
Она рвалась отправиться с ним в порт, чтобы проводить Лёррина до самых корабельных сходней, но он запретил ей даже подниматься на скалу и смотреть ему вслед – сказал, что иначе он может не выдержать и прыгнуть за борт, чтобы плыть обратно, к ней. Он велел ей остаться дома, и Катта подчинилась. Кто она такая, чтобы ослушаться приказа самого короля?
Она не поднялась на Крыло ни назавтра, ни на следующий день. Зачем? Зачем мёрзнуть на холодном ветру, если знаешь, что никто не придёт и не согреет тебя? Зачем смотреть на пожираемый пламенем горизонт, если из-за него уже много дней никто не возвращался? Каменные крылья не поднимут в воздух, не дадут улететь вслед за ушедшими…
Во всей деревне не было ни одной конюшни, и Катта выпросила у отца разрешение поселить Волчу в его лодочном сарае, соорудила ей стойло в дальнем углу и заботливо законопатила все сквозившие щели. В некоторых местах берега фьорда заросли высокой травой; днём девушка пускала стреноженную лошадь пастись, а сама, раздобыв серп, жала душистое разнотравье, чтобы насушить сена – близилась зима, а соловую красавицу надо было чем-то кормить. В обросшем подножие южного Крыла сосняке переговаривались лазурянки; дочь рыбака слышала их весёлые отрывистые крики, и ей казалось, что кто-то зовёт её по имени: «катта, катта, катта!..» Вот только звать её было некому.
И в доме, и на лугу у неё было много работы, и Катта этому радовалась – пока руки были заняты делом, ей удавалось не пускать в голову разные мысли, от которых волком хотелось взвыть. Медленно ли, быстро ли, но время шло; с тех пор, как Лёррин уплыл неведомо куда, прошло уже целых две луны. Стояли последние осенние дни, море, смирное и тихое летом, день ото дня всё больше злилось, хлестали серые, стылые волны косые плети злого дождя… И вот в один из вечеров, в одиночестве сидя у заплаканного окна в полутёмной комнате, Катта вдруг поняла, что должна выбраться из дома, сейчас же, немедленно, иначе она сойдёт с ума.
Она бросила отцовскую рубашку, которую штопала, и, не озаботившись даже накинуть плащ, бросилась прочь из дома так быстро, словно за ней гнались. На улице лило немилосердно, и она в мгновение ока промокла, как утопленница, но холода не почувствовала. Лодочный сарай весь скрипел и стонал под порывами ветра; Волча сначала не захотела наружу, в холод и сырость, но Катта умоляла её пойти с ней, словно кобыла могла понимать слова человеческой речи, и она подчинилась. Камни на извилистой горной тропе стали скользкими, по ним ручьями бежала вода, сосновый бор в ненастье казался чёрным и страшным, а горный поток, пересекавший дорогу, ревел, как раненый зверь, и перехлёстывал через мостик-перешеек – Катта едва заставила Волчу пройти по нему. Когда они выбрались на открытое любому ненастью плато, порыв бешеного поморника чуть не выбил наездницу из седла, но Катта не боялась непогоды. Она соскочила с лошади и прижалась к её боку, ища защиты от ветра; море внизу, чёрное и страшное, рокотало и рычало, волны с оглушительным плеском раскалывались о берег, и не было видно горизонта – казалось, что водяные валы за пеленой дождя смешиваются с нагромождениями чёрных тяжёлых туч…
А что, если он не вернётся? Не войдёт во фьорд, не причалит в порту на его северном берегу, не сойдёт на берег, как и многие другие. Что, если его поглотит если не зверь войны, охраняющий свои владения, то чёрная морская глубина? Что, если… если его уже нет? Нигде нет… совсем нет?
Почему, ну почему она привязана к земле? Почему у неё нет крыльев, как у морен? Чего бы она ни дала сейчас, чтобы стать птицей! Душу, сердце, память, кольцо, языками пламени обвившее палец – что угодно променяла бы на платье из перьев и помчалась – сквозь шторм и ветер помчалась бы к тому, кого любит больше жизни, нашла бы его, мёртвым ли, живым ли, но нашла…
Ни разу со дня их прощания Катта не плакала, у неё не получалось, но сейчас ей казалось, что она может пролить больше слёз, чем рыдающие небеса. От холода её колотила жестокая дрожь, но её сердце горело от тоски и боли. Домой не хотелось, не хотелось вообще никуда и ничего, но вокруг становилось всё темнее и страшнее… Поняв, что скоро наступит ночь, и от её молодых глаз будет не больше проку, чем от очей слепого старика, Катта забралась на Волчу и направила её в обратный путь.
Удивительно, но стоило ей уйти с плато – и ливень начал униматься. К тому времени, когда она добралась до вздувшегося от дождевой воды ручья, он закончился вовсе. Сосны вокруг поскрипывали, словно вздыхали тоскливо, и изредка откуда-то из теней слышалось тихое птичье «катта! катта!». Мерно ступала промокшая и продрогшая Волча, и Катта почувствовала себя виноватой перед бессловесной тварью за то, что зачем-то вытащила её из тёплого стойла. Ведь Эйнард просил её поберечь…
В одном месте тропа сворачивала за большой скальный уступ – обогни его, и увидишь деревню. Заметив этот уступ издали, Катта обрадовалась, что дом уже близко. Конечно, ей придётся объяснять Биррэ, куда это она сорвалась на ночь глядя, но это ничего, главное, она сможет переодеться в сухое и погреться – замёрзшее тело не давало думать ни о чём ином, кроме домашнего тепла. И тут, словно в ответ на её мысли об огне, жарко горящем в очаге, Катта заметила, что из-за каменного выступа впереди пробивается тёплое оранжевое зарево. Словно там горит маленький закат… Или огромный, губительный пожар.
Нет, нет, этого не может быть! Пожар – сейчас – когда всё насквозь сырое от дождей и снега, который тает, едва успев выпасть?! Катта коснулась каблуками боков Волчи, пуская её рысью – быстрее на крутой, скользкой тропе было нельзя, а то лошадь могла сломать себе ноги, а всадница – шею. В висках стучало, в голове горела одна-единственная мысль: что же там? Что случилось?
Волча тревожно всхрапнула под седлом, словно чувствуя неладное, проскальзывая подковами по сырым камням, вылетела за поворот, и Катта выронила поводья…
Место, которое она звала домом, исчезло. Не было домов и лодок, вверх дном перевёрнутых на берегу, пропали фьорд и море. Перед Каттой под пылающими небесами расстилалась широкая, припорошенная снегом равнина, там и тут прерываемая огромными, заросшими жёлтым лишайником серыми валунами, и на равнине этой шёл бой.
Отчаянное ржание коней, лязг мечей и свист стрел, бряцание лат и многоголосье криков – кошмарное слияние исполненных ненависти и боли звуков оглушило её, и Катта инстинктивно отпрянула назад, желая спрятаться за скалу, но её протянутая рука нашла лишь пустоту – южное Крыло, с которого она только что спустилась, тоже куда-то делось. Бежать было некуда, война и смерть окружали её со всех сторон, со всех сторон проливалась кровь и прерывались жизни. Не помня себя от ужаса, Катта закрыла лицо руками…
Волча, которую никто не держал, вдруг громко заржала, рванулась в самую гущу кровавой свалки, расшвыривая и топча тех, кто не успел вовремя убраться с дороги, и, разглядев, к кому так спешила кобыла, Катта не сумела сдержать крик: она увидела Эйнарда. Смуглое лицо храброго воина было залито кровью, но он сам этого, кажется, даже не замечал; решительными жестами он отдавал команды своим соратникам, которые пытались прорвать вражескую цепь. А поодаль от него – совсем рядом с Каттой! – взвивался на дыбы Звёздный, и Лёррин, держа в правой руке меч, левой натягивал поводья, не давая коню опрокинуться на спину... Он смотрел в другую сторону и не замечал, что полдесятка лучников, забравшихся на один из огромных камней, откуда удобнее было целиться, уже готовы пустить стрелы в смертоносный полёт.
- Лёррин! – вскрикнула Катта, но он не услышал – в буре металлического звона и звериных, нечеловеческих воплей её голос был не слышнее голоска пичужки в страшный шторм…
И тогда она побежала.
Побежала сквозь толпу мужчин, размахивающих мечами, побежала, проскальзывая между двумя противниками и чудом избегая ударов, которые они наносили друг другу, проносясь прямо под копытами встающих свечками лошадей, на бегу перепрыгивая через тех, кто упал и уже не встанет… Зазвенела спущенная тетива, засвистела стая хищных стрел; человеку не по силам обогнать стрелу, как не по силам стать быстрее несущего её ветра, но Катта смогла, она успела!.. Словно на крыльях, она взлетела на небольшой холм – он не был высоким, но его оказалось достаточно, чтобы стать такого же роста, как мужчина верхом на лошади, и принять на себя предназначенный ему удар… Обернувшись через плечо, Катта увидела, как чёрные глаза Лёррина наполняет изумление пополам с болью, как его губы открываются для крика, которого она уже не услышит, а потом, потом… Стрелы жгучей, злой болью пронзили её грудь и шею, дикое алое небо пролилось на землю потоком огня, рот наполнился чем-то горячим и солёным…
Катта дёрнулась и рывком села на кровати, её пальцы, сведённые судорогой, вцепились в шерстяное одеяло. Вокруг было темно, и девушка не понимала, где находится; она пыталась дышать, в панике хватая воздух ртом, но вместо вдохов получались какие-то булькающие хрипы, словно она и правда захлёбывалась собственной кровью…
- Ишь, подскочила! Лежи смирно, дуреха!
Во мраке, освещая лицо Биррэ, вспыхнул робкий огонёк свечи. Обессиленная, Катта откинулась назад на подушки, и дышать стало немного легче. Её голова горела, и в то же время ей было очень холодно; рубашка на ней насквозь промокла, совсем как той ненастной ночью на Крыле, словно она только-только вернулась домой... Она не знала, сколько времени на самом деле прошло с той её прогулки, не помнила, как она добралась до деревни, не ведала, что с Волчей, а спрашивать была не в силах – она чувствовала, что, раз дыхание и то даётся ей с трудом, разговаривать она едва ли сможет.
За окном стояла ночь. Где отец? Наверное, спит, или, как иногда бывает, задержался в единственном на всю деревню трактире, хвастая нынешним уловом… Если он вернётся только под утро, Биррэ ему задаст, она, в отличие от мамы, никогда не боялась мужа, порой не стеснялась даже руку на него поднять. Катта и сама не раз и не два получала от неё затрещины и даже плакала украдкой, не столько от боли, сколько от обиды на эту чужую ей женщину, но сейчас… Удивительное дело, хоть сейчас голос мачехи и звучал ворчливо, как и всегда, в нём сквозили ясно различимые облегчение и тревога.
Женщина приблизилась к постели падчерицы, дотронулась рукой до её лба.
- Хвала небесам, проснулась, - сказала она. – Мы уж боялись, что ты так в себя и не придёшь… Вот скажи, какая нелёгкая тебя в ту ночку на улицу понесла?! Ты, когда вернулась, едва в седле держалась, так и свалилась на три дня в жару… Спасибо хоть лошадь твоя тебя донесла, не уронила по дороге.
Три дня… Значит, она просто бредила. Не переносилась за море по воле какого-то неведомого волшебства, не заслоняла своего короля от стрел…
- Расскажи хоть, что тебе снилось? – продолжала Биррэ. – Должно быть, страшное что-то – ты лежала и всё плакала…
Катта ей не ответила – слёзы душили её и сейчас.
Она болела долго и тяжело, не вставала с постели почти до самой весны. Биррэ, её строгая, вечно недовольная дурёхой-падчерицей мачеха Биррэ ухаживала за ней заботливо и нежно, словно родная мать, и Катта была ей очень благодарна, но всё равно никак не могла прийти в себя, забыть тот страшный сон, рождённый горячкой и тоской. За окном то шёл седой снег, то лили серые дожди, весь мир стал бесцветным, и она ловила себя на том, что забыла, как улыбаться, что ей ничего не хочется и ничего не нужно. Их деревенская травница, несколько раз заглядывавшая взглянуть на больную, говорила, что причина её недуга не телесная, а душевная, и от этого не лечат, но всё равно поила Катту разными отварами и настоями, видимо, просто чтобы убедиться, что сделано всё, что может быть сделано. Катта послушно пила всё, что ей велят, благодарила, но думала совсем о другом.
А в один из дней она вдруг заметила, что её кольцо пропало.
Она спросила у Биррэ, не знает ли она, куда оно могло деться, но та лишь взглянула удивлённо:
- Кольцо? Не знаю, о каком кольце ты говоришь, но в тот день, когда ты вернулась из леса простуженной, у тебя на пальцах ничего не было. Я тебя укладывала, я бы заметила…
Катта поняла, что, скорее всего, потеряла его в лесу – оно соскользнуло с мокрого пальца, вот и всё. Теперь не найти… Она поплакала немного, но даже горевать долго она не могла. Все чувства как будто её покинули.
Кончалась зима. Несколько раз уже случались оттепели, и, как таял укрывший землю снег, таяли и облака, и сквозь прогалины в них светлой вешней водой проглядывала небесная синь, освещённая весёлым краешком солнца. Несколько раз на карниз снаружи садились лазурянки, они стучали в окно своими крошечными клювиками и настойчиво, нетерпеливо звенели: «катта, катта, катта!», словно звали её гулять, и как-то раз Биррэ, уходя из дома по каким-то делам, велела ей наконец выйти на улицу.
- Ты и так уже довольно дома насиделась, - сказала она. – Сходи, подыши. Может, погреешься под солнышком – оживёшь…
И Катта послушалась. Она всегда слушалась родителей.
Она вышла из дома и немного постояла на крыльце, вдыхая смешанный запах снега и земли – запах, который чувствуешь лишь ранней весной – и давая глазам время привыкнуть к свету. Гулять, просто шагать по земле, было непривычно и странно – за зиму, проведённую в четырёх стенах, она успела от этого отвыкнуть… Катта дошла до моря и остановилась у самой линии прибоя, слушая ропот волн, едва не достающих до носков её башмаков. Пахло водорослями и солью, морские валы накатывали на берег, над самой водой носились, крича, морены, поодаль рыбак причалил к берегу и вытаскивал из лодки полную серебристой рыбы сеть…
- Хэй, добрый человек! Почём отдашь свой улов?
У Катты бешено заколотилось сердце – лодку старика рыболова обступили дюжие молодые парни, и их одежды безошибочно выдавали рабочих с верфи на другом берегу фьорда. Оттуда иногда приходили купить рыбы для общих кухонь, и любой рыбак был рад продать им всё, что сегодня наловил – кораблестроители никогда не скупились на плату…
Увязая в тонком белом песке, Катта бросилась к ним. Ей было всё равно, что о ней подумают и как на неё посмотрят – она должна была узнать…
- Простите, - выдохнула она, - простите, но вы… Вы не знаете, не было ли вестей от короля… от тех, кто уплыл воевать несколько лун назад… ещё осенью?
Лица строителей драккаров разом помрачнели, и немудрено – война съедает любую радость, и одно лишь её имя стирает улыбки с губ… И лишь один из парней вдруг насмешливо ухмыльнулся и бросил:
- От короля? Ты бредишь, девчонка! Король не уходил в плаванье. Он с прошлой зимы не покидал Корисунн, это известно всем.
Катта пошатнулась, словно её наотмашь ударили по лицу. Нет, этого не может быть, это какая-то ошибка! Ведь Лёррин был здесь, с ней, настоящий и живой, он смеялся и обнимал её, и он подарил ей кольцо…
… кольцо, которое пропало, и она никому теперь не сможет доказать, что оно вообще было. Никому, даже себе, если её вдруг обуяют сомнения…
Она опрометью бросилась обратно к дому, рывком распахнула дверь в лодочный сарай… Волчи не было. Не было ни стойла в углу, ни куч сена, которые она запомнила сложенными у стены и заботливо укрытыми мешковиной. Ни следа лошади, как будто она никогда здесь и не жила…
Катта истуканом застыла в дверном проёме. Её била дрожь. Но ведь не может быть так, чтобы всё прошлое лето было неправдой. Не может быть, что всё это приснилось ей или привиделось… Но Волчи нет, нет и кольца, и люди говорят, что король Лёррин не приезжал на побережье.
Как во сне, Катта закрыла дверь сарая и зашагала прочь. Она ещё ни разу не ходила здесь пешком, но много раз езженная тропа была знакомой – камни, сосны, горный ручей… Она едва осознавала, куда идёт, но её ноги сами несли её на вершину южного Крыла.
Что, если сказки не врут? Что, если Лёррин казался ей непохожим на других людей просто потому, что он человеком и не был? Что, если он был королём, но повелевал не смертным народцем, а морем, скалами, лесами… Всем, что ни есть вокруг. Горные духи умеют принимать любое обличье, и они любят играть с людьми… Неужели тот, кого она целовала, тот, кого она полюбила всем сердцем, всего лишь забавлялся ею, как кошка мышью, и пропал, едва она ему наскучила? Боги, как больно, как больно ранит эта мысль… Но разве важно, кем был тот, кто ей всего дороже? Ведь дух он или человек, сейчас его нет рядом и, похоже, не будет… Духи не подбирают старые игрушки, из-за горизонта не возвращаются корабли…
Катта сжала зубы, чтобы не разреветься. Хватит с неё слёз.
Тогда, осенью, она так мечтала о крыльях… Сегодня она их обретёт. На мгновения, доли мгновений, но всё-таки…
Она чувствовала, что вернуться в деревню и в старую жизнь она просто не в состоянии. Ей не по силам будет смириться с тем, что счастье прошлого лета – это обман, сон, который нужно забыть и жить дальше, в мире холодном и сером, как зимний дождь, который никогда не кончится, чтобы впустить в мир весну. Так или иначе, она не останется здесь, здесь ей некого больше ждать… Говорят, души всех пропавших в горах становятся подданными горного короля. Если это правда, если ей улыбнётся удача, она хотя бы увидит его ещё раз…
Катта заправила за ухо прядку растрёпанных ветром волос и решительно приблизилась к самому краю скалы.
Море внизу волновалось и пело, оно предвкушало тот мир, когда оно сможет заключить в объятия её тело, которое уже покинула жизнь; сквозь облака вниз на серые воды лились косые лучи золотого солнца. Сосняк ниже по склону гудел от птичьего гомона, и отчаянное, предостерегающее «катта, катта, катта!» словно умоляло её остановиться, но она не вняла. Вокруг Крыла носились морены, они разевали жёлтые клювы; одна из них, мелькнув прямо над головой Катты, резко и высоко крикнула: «Лёр-ррин!», и девушка не поняла, кто выкликнул родное имя – птица или она сама…
Не дожидаясь, пока страх её остановит, она стиснула зубы и сделала шаг. Сердце в её груди оборвалось от запоздалого ужаса и непоправимости того, что она только что сделала…
Но она не упала.
Чья-то сильная рука удержала её за плечо, мучительно ясно напомнив тот далёкий весенний день и берег ручья, резко дёрнула назад, в безопасность, прочь от обрыва…
- Катта!
Лёррин тряхнул её, словно нашкодившего котёнка, и, зажмурившись, порывисто прижал к себе…
- По-моему, я где-то уже это видел! - рассмеялся он, но его смех тут же оборвался сам собой, переходя едва не в стон боли. – Дура! А что, если бы я опоздал?!
Катта больше не понимала, на каком она свете. У неё звенело в ушах, её трясло, но Лёррин был здесь, рядом, и если это был сон, она больше никогда в жизни не хотела просыпаться…
- Но ты, ты… Ты ведь… - пролепетала она, - Как? Как… Откуда?..
- Мы вошли во фьорд сегодня утром, - мягко прервал он. – Я сразу к тебе поскакал, но не застал тебя дома, и что-то меня словно толкнуло, шепнуло мне, что ты здесь и что нужно торопиться… И правильно шепнуло! Меня до сих пор дрожь прошибает, как подумаю, что было бы, примчись я хоть на миг позже…
- Но мне сказали, что ты в Корисунн! – в отчаянии всхлипнула Катта, крепко-крепко обвив его руками. – Я думала, я с ума сошла… Волча пропала, и кольцо тоже… Я думала, ты мне приснился или… или… Почему ты сказал людям, что ты в столице? Зачем было лгать?
Лёррин нежно улыбнулся и поцеловал её в макушку.
- Глупенькая моя, - сказал он. – Никто не должен был знать, что король уехал, бросив страну на произвол судьбы, иначе всякое могло случиться… Когда трон пустует, в государстве не бывает спокойно, и я постарался скрыть это, как сумел. Мало кто знал, что я уезжаю…
- Да и моя девочка никуда не исчезала.
Катта вздрогнула и обернулась на знакомый голос – держа под уздцы Волчу, в сени сосен стоял Эйнард. Скулу витязя украшал свежий шрам, но он был жив и цел. Катта вскрикнула и, высвободившись из объятий Лёррина, бросилась к другу. Она хотела обнять их обоих разом, расцеловать, прижать к себе и плакать, плакать слезами счастья, благодаря их и небеса за то, что они вернулись…
- Я встретил твою мачеху, - продолжал Эйнард, улыбаясь, - и она поведала мне, что крыша сарая, в коем ты поместила Волчу, прохудилась от снега и дождей, так что пришлось перевести её в другой, соседский…
- А ты и перепугалась, - рассмеялся Лёррин и снова притянул Катту к себе. – Трусишка, вечно дрожишь от того, чего бояться просто глупо…
- И пусть, - шепнула она. – Рядом с тобой мне ничего не страшно.
- А мне – рядом с тобой, - улыбнулся он. – Я без тебя не могу. Как услышал в чужом краю, что лазурянки как будто тебя по имени зовут, сразу понял – пора возвращаться…
Катта ответила ему счастливой улыбкой и привычно спрятала лицо на груди своего короля.
Ей не давало покоя одно лишь кольцо. Впрочем, она и вправду могла обронить его в лесу. Или… Катта вдруг вспомнила, как Биррэ разговаривала с лечившей падчерицу врачевательницей о плате за её исцеление…
- Должно быть, она заплатила травнице моим кольцом, - вслух сказала она, чувствуя огромное облегчение оттого, что всё объяснилось, а значит, она пока ещё не грезила наяву, и то, что происходит теперь – это по-настоящему…
- Не думай о нём, Искорка, - отозвался Лёррин и, отстранив её от себя, потянулся к седлу Звёздного, чтобы отстегнуть от него небольшую сумку. – Из-за моря каждый что-то привёз: мои воины – славу себе и победу своей стране, а я отыскал для тебя кусочек закатного огня…
Катта ахнула, закрыв ладонями рот – молодой король извлёк из сумки дивное янтарное ожерелье. Прозрачный, словно дикий мёд, золотисто-рыжий камень пронизывали солнечные лучи, и казалось, что он сам горит и светится…
- Любовь моя, примешь ли мой грислейв? – чёрные глаза Лёррина сияли, и девушка почувствовала, что у неё подгибаются колени. – Если ты скажешь «да», я сегодня же пойду к твоему отцу просить, чтобы он назвал тебя моей невестой. Сегодня же… Ни дня не хочу больше жить в разлуке с тобой, ни дня!
- Но как же так, Лёррин? – слабо выговорила Катта. – Разве это можно? Ведь ты король, а я, а я…
- Будь я хоть трижды королём, я всё равно бы тебя не оставил, - пылко возразил он. – Ведь я люблю тебя, и ты… ты ведь жизнь мне спасла. Там, на другом берегу… Да-да, спасла, не гляди так удивлённо! Меня чуть стрелами не утыкали, как какого-нибудь ежа, когда вдруг появилась ты. Я глазам своим не поверил – ты, на поле боя, в днях пути от места, где я тебя оставил! А ты посмотрела на меня, улыбнулась и… вдруг снова пропала, словно тебя и не было. А стрелы остановились и упали на землю, не долетев... Можешь ты в это поверить, Огонёк? С той самой минуты удача стала нам улыбаться… Мы переломили и выиграли сражение, враг начал отступать, и вскоре мы поняли, что победили, убили злобного зверя… Всё благодаря тебе, только тебе одной! Но ты, я вижу, снова плачешь… Что с тобой, родная моя?
Катта замотала головой и улыбнулась, вытирая слёзы:
- Это от счастья, мой милый… Я, я… Мне даже не верится, что ты снова со мной… только в сказках всё кончается так хорошо!
Король усмехнулся и поцеловал её мокрые глаза.
- А чем жизнь хуже сказки?
Она склонила голову на его плечо; обнявшись, они стояли и глядели на море, и Катта вдруг увидела то, что исторгло из её груди восклицание счастья и радости – серую солёную воду разрезал огромный клин ощерившихся жуткими мордами кораблей. Драккары возвращались из-за горизонта; потрёпанные, уставшие, они наконец шли домой…
Сказка ли оказалась жизнью, жизнь ли сказкой, Катта не знала, но ведь это было неважно…
Главное, что конец был хорошим.
...
Лекочка:
16.07.13 11:43
Чудесно, сказочно! Атмосфера потрясающая!!!! Я прямо полна вдохновения после прочтения этой работы!
...