Регистрация   Вход
На главную » Собственное творчество »

Сборник рассказов о Великой войне



Margot Valois: > 11.06.14 21:00


 » Фронтовой вариант "Катюши"

Марина, всех слов будет мало и всех поклонов до земли будет мало за то, что в этих зарисовках оживает память о том, что не имеем права забывать. thank_you
После каждого рассказа приходилось идти на кухню, умывать лицо, делать глоток воды и успокаиваться.Сколько же в них - жизни, силы, любви!
Надеюсь, что второй моей бабушке (она в войну совсем маленькой была - и десяти лет не было) они тоже понравятся - завтра на работе ей распечатаю - пусть прочитает.
Не дай Бог, кому пережить то, что вынес наш народ.
Одна моя бабушка (мамина мама), которой уже нет в живых как раз в войну снайпером была, а мамин старший брат разведчиком был в Германии - разбился на мотоцикле ( или разбили, что вероятнее)
По паспорту я - Екатерина, и легендарная "Катюша" всегда была моей любимой песней, но вот я нашла малоизвестный её фронтовой вариант.
С низким поклоном:

...

Marian: > 16.06.14 21:05


Рита, добрый вечер,

Все никак не добегали ноги, чтобы ответить на ваш отзыв. А голова вообще терялась в мыслях, что бы вам написать в ответ на ваши невероятно приятные для меня слова.
Каждый раз, когда читатели именно рассказов пишут подобное, я действительно теряюсь. Если в других темах я еще как-то нахожусь со временем, то тут мне тяжелее находить слова для ответа.
Могу написать одно определенно - я рада, что рассказы настолько трогают. Значит, есть еще нечто, что звенит тонкой стрункой при одном упоминании о той страшной, но такой Великой войне. А это в свою очередь, значит, что жива память. И это главное.

Спасибо, что поделились со мной кусочками прошлого вашей семьи. Такие моменты очень дороги. Как небольшие детали одной общей истории.
И спасибо за музыкальный подарок. И за картинки из той эпохи... Удивительный для меня подарок!

...

Margot Valois: > 16.06.14 21:16


Марина, если читатели такое пишут, значит получилось достучаться до сердец людей. Рассказы - действительно очень сильные.
Остальные произведения настолько масштабны, что знакомство с ними всё продолжается и продолжается :Р
Вообще, я в восторге, что нахожу на форуме множество интересных и талантливых произведений и авторов - было бы ещё больше времени всё осилить прочесть, а то уже такая очередь огромная на чтение :Р Мне бы ещё одну меня - чтобы одна читала, а вторая - работу на работе работала :Р

...

Marian: > 16.06.14 21:43


Margot Valois писал(а):
Остальные произведения настолько масштабны, что знакомство с ними всё продолжается и продолжается

Надеюсь, что и они вам понравятся. Smile Буду очень рада.

Margot Valois писал(а):
Мне бы ещё одну меня - чтобы одна читала, а вторая - работу на работе работала :Р

Ох, как я вас понимаю! Если найдете, где так раздают по дублеру каждому, не забудьте мне написать Wink . А то я тоже бы не отказалась... может, даже тройку прихватила... Laughing

...

Marian: > 06.08.14 15:38


 » Шура

Шура

Отчаяния мало. Скорби мало.
О, поскорей отбыть проклятый срок!
А ты своей любовью небывалой
меня на жизнь и мужество обрек.


Ольга Берггольц


– Тетка Анисья! Тетка Анисья! – настойчиво звали от калитки.

Анисья в сердцах бросила тяпку на грядку и с трудом распрямила спину. Она не любила, когда ее отрывали от дела, потому в раздражении шагала к калитке, чтобы задать, как следует, тому, кто ее отвлек – Сашке Белобрысому, шоферу единственной полуторки в колхозе. И точно – именно его вихрастая голова торчала из кабины. У Анисьи даже руки зачесались, оттаскать его за эти вихры, как бывало еще лет пять назад, когда он воровал яблоки из ее сада.
Но тут, позабыв обо всех своих намерениях, женщина остановилась как вкопанная. У калитки стояла молодая дамочка. Именно дамочка – в дорогом темно-синем платье в мелкий белый горошек, в тонких кружевных перчатках и, как после божилась Анисья, в лаковых туфельках на невысоком каблучке и с лаковой же маленькой сумочкой в руках.

– Вы Анисья Пантелеевна Егорова? – произнесла дамочка скорее утвердительно, и Анисья оторопело кивнула. А потом так же безмолвно покачала головой, когда женщина спросила:
– Вы меня не помните?

Нет, Анисья не помнила эту молодую женщину, от вида которой так и веяло городскими улицами. «Видать, из самой Москвы», - подумалось Анисье. Она почему-то покорно отступила в сторону, когда та подала знак Сашке Белобрысому, и он, спрыгнув из кабины, услужливо пронес за калитку чемодан, поставив его на утоптанную дорожку прямо у ног Анисьи.
– Вы простите, что я к вам не телеграфировала, а прямо так… с поезда… Просто не смогла. Сама от себя не ожидала. Как порыв, – взволнованно говорила тем временем нежданная гостья. Говорила красиво, по-книжному, и Анисья не сразу даже нашлась, что ответить. Но в дом пригласила – не оставлять же дамочку у калитки.

– А у вас все так же, – задумчиво произнесла незнакомка, оглядевшись в небольшой светлице. С явной ностальгией в глазах провела ладонью по стене избы. – Все так же…

Только когда гостья сняла с аккуратно завитой прически маленькую шляпку, Анисья узнала ее. Будто молнией ударило, когда увидела эти темного медного оттенка волосы, которые по-особому сверкнули золотым отблеском в солнечном луче.
– Батюшки мои! – всплеснула руками Анисья. И неудивительно, что она не узнала в этой модно одетой городской даме ту худую девчонку в рваном ватнике, явно с чужого плеча, и гимнастерке, почти черной от грязи и пота.
– Узнали, – улыбнулась уголками губ гостья, усаживаясь с разрешения хозяйки на лавку под образами.
– Ох, узнала! Узнала, родненькая! Да как не узнать-то? Столько с тобой пережили, столько перенесли!

Анисья засуетилась: застелила стол новой белоснежной скатертью, поставила посуду, нехитрую закуску. При этом то и дело косилась на гостью. Вон она какая стала! Внутри даже шевельнулось некое подобие гордости, что это благодаря ей, Анисье, эта красивая женщина все еще жива. И тут же перекрестилась, коря себя, что греху тщеславия поддалась. Разве ж не длань Господня простерлась в те черные дни над ними? Разве ж не Его воля на то?

Это сейчас у гостьи чистое лицо, чуть тронутые помадой губы и аккуратно завитые, уложенные волнами волосы. А тогда она была почти полностью покрыта коркой грязи и запекшейся крови. Анисья тогда торопилась смыть все эти следы с кожи девушки, остервенело терла песком и после смывала ледяной водой, пока ее старшой сынок Митя сжигал в печи гимнастерку и ватник. Разрывы и стрекот очередей раздавались все реже, а значит, совсем скоро некому будет сдерживать рвущегося в деревню немца, и тогда…

Анисья до сих пор помнила, как удивлялась молчаливой покорности девушки. Она вертела ее как куклу, пока мыла, а та даже не пискнула ни единого разочка. Ни когда на ее голову полилась ледяная вода, смывая остатки грязи с волос, ни когда Анисья нечаянно запутала короткую прядь ее волос в пуговице рубахи, которую натягивала на девушку. Хотя разве не благом было ее молчание, когда деревенские улицы наполнились шумом мотоциклетных моторов и такой страшной для уха Анисьи немецкой речью?
Был ли в душе женщины страх, когда на пороге появились солдаты, пытливо оглядывающие каждый уголок избы? Они были уставшими и злыми и из-за напряженных боев последних дней, пугая своим видом маленьких близнецов хозяйки, прячущихся за материнские юбки.

– Русиш зольдатен? – зло бросил Анисье один из немцев, цепко вглядываясь в ее лицо. Будто пытался в нем прочитать, не укрыла ли эта деревенская женщина своих раненых соотечественников, попавших в ловушку, когда немецким батальонам все же удалось прорвать их линию обороны. В последнее время в этих болотистых землях доблестным и храбрым войскам Германии часто удавалось брать в капкан русских солдат и офицеров. Отрезая их от своих. Вынуждая либо умирать, либо сдаваться в плен.
– Русиш зольдатен? – повторил немец и угрожающе повел дулом автомата из стороны в сторону.
– Нет, – проговорила Анисья, стараясь, чтобы голос звучал, как можно мягче. Она сильно прижала к себе близнецов и быстрым взглядом успокоила Митю, нижняя губа которого уже начала дрожать, выдавая его страх. – Нету у нас русских солдат. Только женщины и дети. Фрау у нас тут. Киндер…

Ранее деревня уже была под немцами, пока три месяца назад русские войска не отбросили их аж на десятки километров. Но рано Анисья и ее односельчане радовались этой победе. С каждой неделей грохот разрывов вновь становился все ближе, как год назад. И сердце сжималось от тревоги и страха, что снова жить с оглядкой, снова быть прислугой на своем собственном дворе и каждый день бояться…

– Киндер, – протянул в ответ немец, а потом шагнул за занавеску, где стояла единственная в избе кровать. Резко отдернул ситцевое полотно и вгляделся в девушку, что тут же обернулась к нему от стены. Ненависть в ее глазах будто волной разлилась в воздухе, обволакивая и Анисью, и ее детей, и немцев, хозяевами стоявших в избе. Анисья так и замерла в ужасе. Неужто выдаст себя? Неужто немцы разгадают, что новая жиличка в ее избе? Вдруг это прежние, те, что постоем были в деревне, ввалились в хату? Или сама санинструктор скажет что-то резкое им прямо в лицо? От чего у немцев сразу же вспыхнет ответное желание выбить из нее эту злость и презрение. Они любили только покорность и страх. Анисья выучила это за те месяцы, что деревня под немцем была.
Но девушка молча отвернулась от возвышающегося над ней немца и только протяжно завыла, как раненое животное. И этого воя кровь в жилах застыла не только у Анисьи. Заплакали дети. Испуганно отшатнулись немцы, впервые роняя маску безразличия с лиц.

– Болеет она, – метнулась вдруг Анисья к кровати, сама не понимая, что делает. – Видите, мучается…
Она откинула с девушки одеяло, демонстрируя ее большой живот под полотном рубахи. А потом с силой ткнула пальцем в грудь немца, сама поражаясь своей смелости:
– Вот такой вот как ты пришел в прошлый раз и того! И вот она как! Потому что – того!

Анисья вздрогнула от страха, когда немец, уже зло сжавший челюсти при ее неожиданной атаке, вдруг громко засмеялся, запрокинув голову. За ним загоготали остальные. И при звуке этого смеха Анисья вдруг почувствовала такой острый приступ ненависти, что даже в животе скрутило. Такого не было даже, когда немцы зарубили всю ее живность, когда выгнали ее под проливной дождь с детьми, потому что им вздумалось затеять пирушку, а дети мешали им своим плачем.
Наверное, это нежданная жиличка заразила ее своей ненавистью. И, наверное, в тот день им покровительствовал сам Господь. Иначе как объяснить, что отсмеявшись вволю, немцы убрались восвояси. И даже на постой не встали. Так и остались последующие дни Анисья с детьми и санинструктор одни. А через неделю их стало на одного человечка больше…

Роды начались ночью. Анисья, уже больше года чутко спавшая ночами, сперва решила, что девушку снова сотрясает приступ еле слышного плача, который так часто ухо Анисьи ловило во время ночной поры. А потом догадалась неким шестым чувством, что крутит тело девушки вовсе не плач безмолвный, а судорога боли.
– Ох ты ж! – женщина тогда быстро вскочила и перекрестилась на образа. Ей никогда не доводилось принимать роды у человека, только у животины. А бабку Настасью, что была за акушерку на окрестные деревни, немцы расстреляли еще во время первой оккупации. Аккурат за то, что на дворе своем прятала двух раненых красноармейцев.
Оставалось только самой Анисье с Божьей помощью взяться за роды. И ей удалось-таки! Сумела и принять младенчика, и обработать роженицу при тусклом свете огарка свечи. Только когда девушка увидела завернутого в кусок холстины ребенка и приняла его в руки, Анисья впервые услышала ее голос.
– Дима… Димочка мой, – прошептала девушка, гладя худыми пальцами темный пушок на маленькой голове сына.
«Все верно, - подумала тогда Анисья. - Почему бы и не назвать ребенка именем того, кто вывел санинструктора от линии обороны сюда, к деревне?» Она даже невольно загордилась своим Митькой, спасшим не только роженицу от неминуемой расправы, но и ее ребенка.

С той ночи девушка начала возвращаться из того молчаливого тумана, в котором была до сих пор. Потихоньку стала разговаривать с Анисьей, но говорила мало и односложно – «Да», «Нет», «Хорошо», «Сделаю». Да еще имя назвала свое – Шура. Просто имя, без фамилии. Так и прожили еще две недели. Пока немца снова не погнали на запад. Обратно, туда, откуда пришел.

Митька тогда влетел во двор белый, как мел, и Анисья, увидев его в окно, сразу поняла, что что-то стряслось. Бросила тесто из горсти муки и воды, что санинструктор принесла с колодца, выбежала, вытирая руки о передник, не чувствуя ног, к нему.
– Что? Что? – схватила за плечи сына и затрясла, видя, что тот от ужаса не может вымолвить ни слова.
– Немцы уходят, как и говорил дед Жигай, – еле слышно прошептал он, а потом вдруг сорвался на крик, как девчонка, от страха, за что даже потом ему, двенадцатилетнему пареньку, совсем не будет стыдно: – Они деревни жгут, мама! С людьми, мама! Мы видели с дедом! Дурловки нету больше… никого нету…
Анисья крепко прижала его к себе на короткое мгновение, пытаясь унять его боль и ужас. Дать этим объятием силы пережить то, что ждало впереди. И это помогло – Митька вдруг опомнился и, отстранившись, совсем по-взрослому деловито продолжил:
– В подпол нельзя теперь. Не отсидимся. Задохнемся, они в домах сжигают. Дед Жигай сказал, всех поднять. Чтобы бежали из деревни. В болота, чтобы шли. Фашисты болота наши не любят. Из-за них только и застряли здесь…

И они бежали. Анисье никогда не забыть это тихое бегство. Только еле слышные шорохи от шелеста одежды иногда доносились до уха. Ни детского плача, ни стона больных, что подняли с полатей, ни кряхтения стариков, которым тяжело было бежать через неровное, некогда развороченное от разрывов, а теперь почти полностью заросшее травой поле. Митя придерживал маленького тезку, что был привязан широким полотенцем к его груди. Шура и Анисья тащили на руках уже довольно тяжелых шестилетних близнецов. Анисья тогда боялась, что санинструкторша не удержит ребенка, ведь только роды недавно были… Но нет – та, прикусив губу до крови, вцепилась мертвой хваткой в ребенка, и бежала изо всех сил, стараясь не отстать и не упасть в траву.
И эти далекие звуки моторов мотоциклов, уже въезжающих в деревню, за спиной…

– Я до сих пор боюсь звука мотоцикла, – призналась Анисья гостье, когда уже сидели за столом и вспоминали то, что пережить пришлось в те дни. – Не могу его слышать – вся в комок сжимаюсь и невольно ищу, куда бы спрятаться… Не приведи Господь еще раз такое пережить!
А потом заговорили о детях: о Мите, служившем в армии в далеком Казахстане, о близнецах-хулиганах, которых только в прошлом году приняли в пионеры. И о маленьком Димочке, которому этой осенью предстояло стать первоклассником.
– Мы только месяц назад вернулись из Германии, – сказала Шура, задумчиво глядя в открытое окно, через развевающиеся на ветру занавески. – Я настояла на возвращении. Не хочу, чтобы Дима там учился. Муж перевелся в Москву… теперь мы почти рядом…
Ну уж, почти! Анисья едва не фыркнула. До их деревни от Москвы-то далековато. Сначала до Ленинграда поездом, затем до станции, и уже от станции несколько часов гужевым транспортом или машиной…

А потом вспомнила о муже Шуры, высоком и таком важном офицере, который приехал на автомобиле после освобождения деревни. Как она смущалась, когда он целовал благодарно ее потрескавшиеся от работ руки. Как он громко и восторженно благодарил ее семью, пока солдат-водитель выкладывал на стол настоящее богатство по той поре: десятки разных консервов, небольшие мешки муки и круп, мешочек соли и сахар большими кусками. И все говорил и говорил. О том, что Шура должна была уехать из расположения еще несколько месяцев назад, что ее не должно было быть на линии в момент прорыва немцев. Что он едва с ума не сошел за эти недели, и что именно они, Анисья и ее сын, вернули ему радость жизни. Так и сказал – «радость жизни»… Чудно!

– Не возражаете, если я следующим летом сюда Димочку привезу? – прерывая ее мысли, спросила Шура. То ли от воспоминаний, которые до сих пор незримыми тенями витали в воздухе, то ли от сумерек, что вползали в комнату через открытые окна, Анисье вдруг почудилась прежняя тень на лице молодой женщины. Такая знакомая по тем, прежним дня.
– Я читала в заметке, что могилу обустроили недалеко от деревни, – проговорила Шура, как-то странно глядя на Анисью. Стакан с вином, которое гостья привезла с собой вместе с остальными подарками семье, задрожал в ее руках, и она резко поставила его на стол. – Памятник поставили со звездой…
– А то как же? – согласно закивала Анисья. – Нешто им в поле неупокойными лежать? Как немцев откатили от тех мест, так и пошли мы. Кого нашли, того и схоронили. Нам еще солдатики полка, что тут тогда стоял, шибко помогли. По книжкам список справили. Вот председатель каменный памятник выбьет, его поставим вместо деревянного.
– Я бы взглянуть хотела…

Анисья не сумела отказать, сердцем почувствовав, что не просто так гостья заговорила о том. Хоть и идти было далеко: около четырех километров. Из того разговора со штабистом, Шуриным мужем, она поняла, что девушка была саниструктором при том батальоне, что лежал ныне в братской могиле. И помнила, что Шура еще тогда, сразу же после освобождения деревни все рвалась к тем полям. Но там в те дни еще были немцы, куда ж пойдешь?

Хорошо, Сашка Белобрысый выручил – подбросил на полуторке почти до самой могилы. Оставалось только поле с колосящимся зерном обойти, чтобы к ней добраться. К небольшому холмику, на котором среди тонких молоденьких березок даже в сумерках алела звезда на высоком памятнике.

Сначала Анисье показалось, что Шура оступилась в своих модных туфельках. Немудрено – ходить по земле в таких было совсем неудобно. А потом заметила, как у Шуры подгибаются ноги, и едва успела поймать ее за локоть. Сама чуть не расплакалась, когда увидела белое напряженное лицо молодой женщины, эти остекленевшие глаза, плотно сжатые губы. Как в те дни лета 1942 года…
– Может, не пойдем? – тихо спросила Анисья, но смолкла тут же, поняв, что Шура не просто пойдет – она поползет туда сейчас, если ноги все же откажут.

Ровные ряды фамилий, написанные на листе фанеры белой краской, вносили в душу странную сумятицу своим множеством. У кого-то из этого списка не было даже имен и отчеств. Но страшнее всего было видеть надпись «Безымянный красноармеец». Словно был человек, и вот не стало его. Даже имя война стерла…
– Имена… – Шура, стоявшая, прислонившись спиной к одной из березок, показала рукой на ровные ряды на памятнике. – Я могу сказать вам все имена… всех… По крайней мере, тех, в чьей смерти уверена. Кто умер на моих руках тогда. Времени хоронить в последние дни совсем не было. Немец все давил и давил. Мы складывали их под брезент, надеясь похоронить позднее. Хотя знали, что нас самих едва ли кто похоронит…
– Мы нашли их, когда поле ровняли, – откликнулась тихо Анисья. – Брезент засыпало землей, и казалось, что там всего лишь холм. А потом наткнулись… Схоронили их сюда же, к остальным. А лейтенант? Ты его знала? Безымянный он тоже у нас лежит. Мученик! Он совсем без документов был и без гимнастерки – все сгорело… они ведь его… жгли наживую, раненого, как дед Жигай сказал тогда… Его только Митя отличил, говорит, он ростом был самый высокий из всех. Так и запомнил его…
– Он действительно был самим высоким в батальоне. Командир. Лейтенант Дмитрий Афанасьевич Терентьев, 1919 года рождения, – каким-то механическим голосом произнесла Шура. Ее взгляд был устремлен в поле сквозь стволы березок, окружающих могилу, но Анисья готова была поклясться, что Шура не видела ни желтых колосьев, ни тонкой полоски зелени леса за полем.

… – Ты должна уйти! Сейчас же! Пока еще есть этот маленький шанс!
– Я нужна здесь! Ты же сам понимаешь, санинструктор Ровина убита. Кто еще заменит ее? Не ты ли?
– Я бойцам уже смотреть в глаза не могу! Они все до единого против того, чтобы ты тут оставалась! Почему ты не уехала до той поры, пока кольцо не сомкнулось? Почему я был так глуп, разрешая тебе остаться?
– Потому что я была нужна здесь. Ты же сам видел, что от этой девочки вначале было совсем мало толку. Она даже сознание теряла при виде крови. Как ее вообще сюда допустили? Как она школу прошла?
– Не заговаривай мне зубы. Ты должна уйти. До ближайшей деревни пять километров. Если выйдешь сейчас, то успеешь найти какой-нибудь дом, где согласятся тебя укрыть. Мы придержим их, давая тебе время… Я не прошу, слышишь, Шура? Я приказываю тебе! Как твой командир.
– Я уже не числюсь в батальоне, Дима, ты забыл? Ты не можешь мне приказывать…
– Тогда я тебя прошу. Прошу! Ради ребенка прошу. Ради бойцов прошу. Им легче будет умереть, когда тебя не будет здесь. И мне… Ради себя прошу. Я хочу, чтобы ты ушла. Хочу умереть, зная, что ты далеко отсюда, что не попадешь в их руки. Только не так, не как боец Красной армии. Я прошу ради себя. Потому что не вынесу того, что они могут сделать с тобой. И мне гораздо легче будет умереть, зная, что у тебя есть шанс. Если ты меня любишь, то не станешь спорить. Я хочу знать, что сделал все, чтобы ты жила. Ты станешь матерью. Я не могу… просто не могу позволить тебе умереть, как Тане Ровиной. Или как Кате Балакиревой. Ты помнишь, Катю? Которую мы потеряли вместе с санбатом, не сумев удержать ту высоту? Ты помнишь, что они с ней сделали? Мы не выдержим долго. У нас почти нет боеприпасов, а от всего батальона осталось только двенадцать человек, Шура. Мы уже разбиты…
– Ты можешь отступить вместе со мной! Давай уйдем все вместе!..

И взгляд, каким взрослый смотрит на маленького ребенка, который говорит сущие нелепицы:

– Мне никто не давал приказа на отступление. Я должен задержать подход немцев к станции, ты же знаешь. Таков приказ. Даже ценой собственной жизни…
– Я не хочу… не хочу жить без тебя… хочу умереть здесь с тобой…
– Я хочу этого! И ты должна, Шура. У нас нет выбора, моя милая. Ты должна жить ради него, – на круглый живот, в котором уже несколько месяцев билось маленькое сердечко, легла тяжелая мужская ладонь. И тот, кто рос в ее животе, шевельнулся в ответ на касание, показывая, что он здесь, он все слышит. – А я должен умереть ради него… Ради него и тебя! Так сложилось, милая, выбора нет…

Анисья даже дыхание затаила, словно действительно была в тот миг свидетельницей разговора, который произошел столько лет назад. Будто время расступилось перед ней, показывая то, о чем она даже не догадывалась прежде.

– Я до сих пор вижу его взгляд, – глухо проговорила Шура. В ее голосе звенели слезы. – Лицо все черное от грязи, а глаза такие светлые. Бледно-голубые, как незабудки. У сына его глаза. И иногда я не могу сдержать себя – обнимаю его и зацеловываю. Словно его целую… Я ушла тогда, потому что он так хотел. Я сделала все, что он просил. Я родила Димку. Я увезла его в тыл. Я нашла мать Димы, как он просил. Но она выгнала меня за порог, сказала, чтобы я не навязывала ей чужого ублюдка, нагулянного неизвестно с кем. Мол, она знает, что мы там делаем на фронте. Что все мы гулящие. Я ее не виню. Она осталась только с дочерью. Сын погиб, а муж не вернулся к ней. Еще в 1942 написал, что у него любовь на фронте сложилась. Я договорилась с соседкой по квартире, иногда присылаю ей посылки. Дима очень боялся, что его мама останется одна, без поддержки. Быть может, когда-нибудь снова привезу сына к ней. Он мало похож на Диму, но у него его глаза. Эти голубые-голубые глаза… Она должна понять…

Сглотнув слезы, Анисья молча кивнула.

– Ты не спросишь про мужа? Ты ведь тогда решила, что Дима его ребенок, – Шура улыбнулась уголками губ. – И он стал его ребенком… Когда мать Димы выгнала меня, я не знала, куда мне идти и что делать. Я ведь детдомовская. Ни родни, ни близких. Дима тогда говорил, чтобы смело к Соколову обращалась за помощью. Он знал, что Соколов любит меня. И Соколов все знал. Он еще тогда, когда ехали отсюда, предложил замуж. Говорил, у ребенка должно быть имя. В 1944 году мы все-таки расписались. Уехала потом к нему в Германию с ребенком. Соколов сразу же стал говорить Диме, что он отчим, хотя и просит называть его «папой». Что настоящий отец Димы геройски погиб. И я благодарна ему за это. А иногда мне жаль его до слез. Я понимаю, что он все ждет и ждет, когда я отвечу на его любовь. А во мне нет половины сердца, что любить мужчину может. Только та, что ребенка любит, осталась. А эта половина здесь похоронена. Сожжена вместе с Терентьевым. Так и живу, как инвалид. С половиной сердца. Я ничего уже не помню. Стала забывать его лицо и голос. Ничего не осталось от него… Даже имени его здесь нет. А он был! Только глаза помню. Потому что они каждый день смотрят на меня с лица сына. Как напоминание. Обо всем…


…Радость моя, мечта,
жива я только под взглядом твоим!

Я только ему еще верна,
Я только этим еще права:
Для всех живущих – его жена,
Для нас с тобою – твоя вдова.


/

...

Margot Valois: > 06.08.14 16:34


Мариша , ну вот опять я рыдаю...
Вроде, бы, простые слова, а за ними - целая история, целая жизнь...
И, что самое главное - все эти истории - такие светлые, они буквально пронизаны любовью и жаждой жизни, силой духа, которую не сломить даже ужасами войны...

...

natin: > 06.08.14 17:25


Марина, замечательный рассказ. Очень сильный. Будет у меня одним из любимых. Спасибо тебе

...

Tatjna: > 07.08.14 11:47


Марина, ну что тут скажешь? когда читаешь искрение настоящие произведения, посвящённые той страшной войне, то все слова восхищения замирают на губах. Поскольку они настолько меньше того, что не выразить словами. Эта такая интимная сфера чувств и её не излить на бумаге. Поэтому просто спасибо, за всё, что удалось почувствовать. Надеюсь всё же, когда-нибудь прочесть роман о ВОВ в твоём исполнении.

...

koffechka: > 08.08.14 21:33


Марина, спасибо за новую историю! Очень больно читать твои строки, но и не читать невозможно... сколько боли, сколько поломанных судеб, искалеченных жизней... сильно написано, как и все твои рассказы, ревела. ты пишешь так, что невозможно остаться равнодушной, невозможно не помнить о цене, которую пришлось заплатить за Великую Победу...

...

Marian: > 11.08.14 22:15


Доброго вечера всем заглянувшим в эту особую для меня тему!

Margot Valois писал(а):
Вроде, бы, простые слова, а за ними - целая история, целая жизнь...
И, что самое главное - все эти истории - такие светлые, они буквально пронизаны любовью и жаждой жизни, силой духа, которую не сломить даже ужасами войны...

Спасибо, Рита. Читать ваши впечатления в таких словах для меня многое значит. Каждый раз переживаю за рассказы... очень волнительные для меня они. И не только в плане написания, но и относительно восприятия.

natin писал(а):
Марина, замечательный рассказ. Очень сильный. Будет у меня одним из любимых

Я рада, что тебе понравился. Знаю, что не особо твоя тема, но... Потому и приятно вдвойне, что и тебя зацепило. Smile

Tatjna писал(а):
Поэтому просто спасибо, за всё, что удалось почувствовать

Спасибо. Очень надеюсь, что сумею и дальше держаться именно этого уровня, который сама себе задала. Ты даже представить не можешь, как я боюсь где-то "дать петуха". Только не в этих рамках...

Tatjna писал(а):
Надеюсь всё же, когда-нибудь прочесть роман о ВОВ в твоём исполнении.

Когда-нибудь будет. Правда, справедливости ради надо сказать, что начало его будет где-то за полгода до начала войны. И к сожалению, будет не столько о самой войне, сколько о тех, кого она коснется так или иначе и перевернет их судьбы. Люди будут менять не только свое мировоззрение и принципы. Кардинально меняться сами, при этом совсем не изменяя себе в основах.



koffechka писал(а):
сколько боли, сколько поломанных судеб, искалеченных жизней...

Увы, война несет только это с собой - пролитую кровь, поломанные судьбы, сиротство и вдовство... А та война к тому же стоит на особой ступени в нашем прошлом. И вообще в нашем сознании. По крайней мере, должна стоять. Потому что, как ты написала:
koffechka писал(а):
невозможно не помнить о цене, которую пришлось заплатить за Великую Победу...

Так и должно. Всегда помнить...

Спасибо всем, что вы здесь со мной. Спасибо, что разделяете мои мысли и чувства...

...

khisvetlana: > 04.02.15 18:18


Марина, спасибо, Вам, огромное за эти рассказы.
Уж так получилось, что я на них наткнулась еще будучи беременной, но не смогла пройти мимо, прочитала все.
Рыдала навзрыд... Думала, что это беременность виновата, но нет, сейчас перечитала еще раз - и снова слезы покатились.
Каждая история разрывает сердце на куски. Особенно, когда читаю про детей, прямо комок в горле встает.
Очень хочется, чтобы наши дети не знали, что такое война, но и не забывали, что наши дедушки сделали для того, чтобы они не знали.
Мирного неба всем над головой!

...

Ledi A: > 19.04.15 11:55


В преддверии праздника хотелось бы поднять эту тему с замечательными рассказами. Марина, прекрасные рассказы, спасибо тебе за них огромное!

...

Marian: > 03.09.15 14:26


 » Вдова

Вдова


Здесь оставлено сердце мое
в том свирепо-великом году.

Здесь мы жили тогда с тобой.
Был наш дом не домом, а дотом,
окна комнаты угловой —
амбразурами пулеметам.

И все то, что было вокруг —
огонь, и лед,
и шаткая кровля,—
было нашей любовью, друг,
нашей гибелью, жизнью, кровью.
В том году,
в том бреду,
в том чаду,
в том, уже первобытном, льду,
я тебя, мое сердце, найду,
может быть, себе на беду.

О. Берггольц


Мягким ароматом свежескошенной травы были наполнены сумерки. Где-то за огородами, среди колючих остатков трав и луговых цветов громко верещали кузнечики, заведя свою привычную вечернюю песню. Она ненавидела этот запах и этот звук так долго, более десятка лет, но впервые в душе было пусто – никакого привычного неприятия этого великолепия летнего вечера.

Почти неслышно подошла со спины хозяйка, набросила на плечи стоявшей у плетня и глядящей куда-то вдаль невидящим взглядом женщины широкую ажурную шаль. Ту самую, которую она сама привезла хозяйке в подарок как-то в 1946 году, впервые собравшись с силами, чтобы вернуться и в этот дом, и в это небольшое село, и в эту землю.
Приехать сюда и снова встретиться с прошлым лицом к лицу означало для нее признать то, что случилось. А сердце все-таки долго отказывалось верить… и даже сейчас, спустя почти пятнадцать лет она с трудом заставляла себя принимать случившееся. Все так же был прекрасен летний вечер. И так же верещали кузнечики в траве, словно в хоре исполняли по каким-то только им известным нотам арию. И точно так же пахло травой, которую уже начинали косить для прокорма скота и аккуратными стожками расставлять на лугах.

Можно было даже закрыть глаза, а когда открыть - снова увидеть склоненное близко-близко мужское лицо, почувствовать крепкие руки, скользящие по ее телу, которое с готовностью выгибалось навстречу этим ладоням. Вдохнуть запах его кожи вместе с дивным ароматом лета…

У них было всего две комнаты и маленькая кухонька с фаянсовым рукомойником в небольшом одноэтажном домике, который они делили с семьей заместителя начальника заставы. В одной жили они сами, и там же стояла старая деревянная колыбель, которую муж купил в одном из окрестных сел. Другую комнату разделила с их старшим сыном мать, приехавшая помочь с младенцем, появившимся в семье зимой.
А стены были такие тонкие, что порой она слышала, как кашляет Леонида, жена заместителя ее мужа, мучившаяся периодическими приступами удушья. И ее смущало, что точно так же соседи или мать могли слышать каждый звук, доносящийся из их половины. Особенно скрип пружин их кровати…
И в те летние вечера они уходили с заставы на прогулку всякий раз, когда выдавалось свободное время у мужа. Оттого до сих пор запах скошенной травы ей напоминал о тех вечерах, когда она была так счастлива. И так любима…

- Я пойду, - вдруг сказала, не поворачивая головы к хозяйке, которая стала ей ближе иного родственника за годы, проведенные под одной крышей. Да еще учесть – за какие годы!
- К заставе? – переспросила та, уже зная ответ, испытывая одновременно желание удержать при себе и позволить все же той дойти до развалин, некогда бывшими постройками, а ныне грудами камней, заросшими травой.
- К заставе, - ответила ей собеседница.

С того самого дня в 1941 году, разделившем ее жизнь на две половины, она не была на том месте. Не могла. Не хватало сил и решимости. Приезжала сначала только к фанерному надгробию, что поставили над братской могилой, а после к каменному обелиску, на который она всякий раз боялась даже взглянуть. Было мучительно больно видеть на камне выбитые имена тех, чьи лица она до сих пор помнила, а голоса слышала. Но видеть Его имя… словно нож вонзали в сердце всякий раз…

Она все же пошла. Решительно при первых шагах – по утоптанной сельской дороге, и далее, к лесу, за которым некогда располагалась панская усадьба, превращенная в 1939 году в пограничную заставу на новой границе СССР. Стараясь не замечать, как медленно и по возможности неслышно ступает за ней сын хозяйки. Ирония судьбы, именно Петрусь вел ее по этой дороге в село в тот июньский день. И именно он сейчас провожает ее в обратный путь. Только уже не мальчик, следует за ней по пятам, встревоженный словами матери, а молодой мужчина. Всего на четыре года младше ее мужа. Того, каким она запомнила его. Которого оставила когда-то…

После выхода из леса на широкий простор луга стало идти тяжелее. Когда взгляд не выхватил привычных крыш и наблюдательной вышки. Она запомнила это место совершенно иначе, не таким пустым, как сейчас, и сердце сжалось больно в груди, напоминая о прожитых днях. О тех, что были до того июньского рассвета, и о тех, что она прожила после.
Странно, но дорога все еще сохранилась, не совсем заросла луговой травой за эти годы и очень была похожа на ту, которой они возвращались с прогулок к заставе. Она так и увидела мысленно, как минует снова пост контроля, где вытянувшись по струнке, отдает честь молоденький солдатик, призванный из Поволжья. Видела вышку и казарму, в которую превратился в 1939 году двухэтажный панский дом. Видела командирский домик и частично - хозяйственные постройки позади казармы. А неподалеку от тех построек, как она помнила, были блокгаузы и склад боеприпасов. А еще баня… да-да, именно там должна быть баня, воскрешала она в памяти это место. И перед мысленным взором вставали из руин стены, дома восставали из груды камней или уже трухлявых разрушенных временем и насекомыми, а когда-то огнем широких деревянных балок.

Она закрыла глаза и услышала, как тихо поет у Леониды патефон голосом Утесова, как ее собственная мать пытается загнать домой Васю, куда тот вовсе не спешит. Ведь он совсем не в силах расстаться пусть даже только на ночь с долгожданным подарком – маленьким велосипедом на трех колесах, который политрук привез по просьбе начальника из города. Они копили с мужем на этот велосипед почти семь месяцев, зная, как сын мечтает о том. И именно над потерей этого велосипеда она почему-то будет плакать сначала горше всего в те первые часы. Уверенная, что все обойдется… все непременно обойдется. Все станет как прежде. Ведь войны не должно было случиться…
Она засыпала в ту ночь такая счастливая и умиротворенная, достав из волос последнюю соломинку, запутавшуюся в прядях. На плече у улыбающегося ее находке мужа, гладящего ее шею и затылок. В тишине летней ночи, наполненной стрекотом трелей кузнечиков. А проснулась в аду…

И снова в лицо, по которому уже начали бежать тонкие струйки слез, ударило жаром. В ушах же зазвенело разбитое при взрыве стекло окон, раздался крик мужа и истерические вопли матери и Леониды за стеной. Она тогда совсем как сомнамбула действовала: закутывала маленькую Варю в одеяльце, сама набрасывала на плечи тонкий ситцевый халатик, в котором будет так мерзнуть в подвале казармы в течение следующих дней. А еще помнит, как забавно качались перед глазами голые пятки Васи, которого прибежавший на помощь политрук нес к казарме под грохот разрывов. Она сама тогда старалась смотреть только на эти пятки, цепляясь одной рукой за мужа, несущего на руках дочь, а другой таща за собой растерянную и перепуганную насмерть мать, неустанно крестившуюся и бормочущую что-то слышимое только ей самой в этом аду, в который превратилась застава в то утро. И старалась не переводить взгляд ни на тела убитых первыми взрывами солдат, ни на горящую, как факел, вышку.

Первое время она была словно в каком-то странном забытьи. Сидела молча в темноте подвала казармы, в котором обычно хранили овощи, и который теперь своими толстыми стенами должен был уберечь укрывающихся в нем людей от того огня и стали, что сеяли щедро смерть где-то наверху. Прижимая к себе детей, почему-то плакала беззвучно только по велосипеду, от которого заметила одно-единственное колесо с вырванными спицами, когда бежала к казарме.
Они копили на него семь месяцев. Как же радовался Василек ему, получив прошлым днем тот! Каким счастьем светилась его детская мордашка! И вот же…!
Лишь когда в подвал спустя всего час стали спускать первых раненых, она пришла в себя. И оставшиеся дни были наполнены только одним – перевязкой ран с помощью подручных материалов и тревожными думами, что муж где-то там наверху, среди разрывов и стрекота. Не мирного стрекота насекомых. Совсем иного… страшного стрекота смерти…

Он спускался в подвал всего три раза за те шесть дней, что они провели там, в темноте. Хмурый, с какой-то странной решимостью и суровостью во взгляде, грязный, но, на удивление, в целой, не рваной, как у некоторых тогда, гимнастерке. Он редко подходил к ней – то останавливался у раненых, то долго сидел в небольшом кружке (он, заместитель, политрук, младшие офицеры и старшины), который ото дня ко дню становился все реже. И ей оставалось только наблюдать за ним издалека, понимая, что сейчас в подвале не ее муж, а командир тех людей, что раз за разом отбивали атаки нападающих, накатывающие со стороны луга на изрядно разрушенную заставу.
А она… она была жена командира. Разрывала тряпки на бинты, перевязывала, делила скудные запасы воды, что остались в наличии, утешала, вытирала слезы, подбадривала. Стараясь отгонять собственный страх, разрастающийся в ней с каждым очередным часом, проведенным среди этих мрачных стен подвала. И не думать о тех, кто один за другим уходил из ее жизни. От ран, от шальной пули или осколка, что порой залетали уже и в их укрытие, или просто уйдя из подвала наверх к летнему солнцу и не вернувшись обратно….

Самые счастливые минуты для нее в той темноте, наполненной духотой и страхом неопределенности, стали те, когда он позволял себе короткие минуты сна. Тогда он ложился возле нее, устраивая голову на ее коленях, и она даже дышать боялась, чтобы не разбудить его, не потревожить. И ненавидела лютой ненавистью разрывы, которые могли прервать его сон. Только смотрела на него неотрывно, словно впитывая по крупице каждую частичку его грязного от пыли и чей-то запекшейся крови лица. Потому, верно, до сих пор помнила его так отчетливо.

Это случилось на шестой день. В реденьком уже кружке (командир заставы, политрук и пара старшин) долго шептались, а потом объявили, что ночью всем оставшимся в живых надо уходить с заставы. И она тогда почувствовала невероятное облегчение, что больше не будет этой темноты и неизвестности. Этого томящего ожидания помощи от тех, кто должно быть уже спешит на помощь отчаянно отбивающейся от врага заставе. Ведь не может быть иначе…
А еще подумала о том, что наконец-то сможет накормить и напоить детей, которые странно молчали уже третий день, повзрослев на годы за последнюю неделю. И мама… наконец-то сможет поспать спокойно ее бедная старенькая мама…

Она не узнала заставы, когда шатаясь от усталости, вышла из подвала под укрытием темноты летней ночи. Не стало командирского домика с заботливо вышитыми ее рукой занавесками на окнах. Не было ни вышки, ни складов, ни бани. Даже казарма, в подвале которой они нашли укрытие, изменила свой облик – из двух этажей богатого панского дома с каменными стенами остался только жалкий огрызок первого. И тела… повсюду, куда ни брось взгляд, были тела…
- Надо торопиться, - напомнил ей тогда муж, больно сжимая пальцами ее локоть, возвращая ей рассудок через эту боль. – Скоро минет темнота, и тогда они вернутся…

Шли медленно. Или ей, так торопящейся покинуть то страшное для нее место, только казалось. Сдерживали стоны раненые, спотыкались на каждом шагу усталые женщины, прижимающие к себе детей. Плакала, то и дело оглядываясь назад, Леонида, потерявшая два дня назад мужа, который сейчас лежал в самом дальнем углу подвала среди остальных умерших.
А она сама ни разу тогда не оглянулась. Боялась увидеть грязный красный флаг, гордо реющий под порывами легкого ветерка, который установили на злость атакующим защитники заставы. Боялась подумать о тех раненых, что не ушли с ними – попросту не смогли. И о том, сколько сил стоило мужу, идущему рядом со спящим Васей на руках, оставить их и заставу, командиром которой он был в течение последних двух лет. Она видела, как плещется в его глазах нечто такое, от чего у нее даже дрожь шла по спине, и она только крепче прижимала к себе семимесячную Варю.

- Подожди, - вдруг тронул ее муж за руку вскоре (только вошли в лес) и кивнул Леониде. Та тут же забрала из ее рук девочку и отошла в сторонку, ведя за руку собственную дочь. Она же приняла на себя тяжесть спящего сына, которого муж передал, решительно поджимая губы. И тогда она все поняла…
- Нет! – затрясла она головой, зашипела, словно змея. Губы задрожали мелко, скривился некрасиво рот. Если бы на руках не было ребенка, она бы точно упала в землю, вцепилась бы в траву и завыла бы, умоляя его не делать этого. Или крепко схватилась бы пальцами за его сапоги, за штанины, пытаясь удержать его от этого шага, от этого страшного для них обоих решения.
Он тогда быстро обхватил ладонью ее голову, запуская пальцы в ее растрепанные грязные волосы. Прижался щекой к ней так сильно, что заныла кожа лба. И зашептал ей с такой страстью и отчаяньем, что она и сегодня чувствовала их силу и их жар:
- Хорошая моя, родная моя, маленькая моя… так надо, понимаешь, так надо… Тебе надо жить. И детям нашим тоже надо жить. Я так этого хочу! Хочу, чтобы вы жили, понимаешь? Я не смогу вынести… пожалей меня, если не жалеешь себя, если не жалеешь детей… Я просто не смогу… если вы… на моих глазах, там… я прошу тебя, уходи. Уходи!

Он еще говорил тогда многое. Что она должна быть сильной ради остальных. Что она вынесет все, что уготовано ей судьбой. И еще многое. Но она уже не слышала его. Просто стояла, прижавшись к нему, наслаждаясь его близостью, которую те, кто шагнул за охраняемые им границы, отнимали у нее.
- Умница моя, хорошая моя…, - поцеловал муж в лоб, когда она кивнула наконец, соглашаясь с его словами, сама не понимая их смысла. Только один лишь раз попыталась переубедить его:
- Мы можем уйти вместе. Ты же сказал, что в селе нет немцев…
- Не было вечером, когда Петрусь уходил из села, - возразил муж. – Женщин и детей они не тронут, но если же мы будем с вами… И потом, - он тогда с такой решимостью поджал губы перед тем, как сказать это, что она поняла все заранее, еще до того, как были произнесены слова. – Я не могу оставить заставу. Мне никто не давал приказ…
После было скорое прощание, которое она уже совершенно безучастно наблюдала, не замечая града собственных слез, от которых даже было трудно дышать. Мужья расставались с женами. Отцы покидали детей. Все знали, что они уходят сейчас, чтобы не вернуться. Только она не хотела верить тогда. И не верила, что он уйдет, после того, как в последний раз сухими губами целовал ее долгим поцелуем, уже никого не таясь.

Но он ушел. Она смотрела тогда, как они скрываются один за другим из ее взгляда даже с трудом передвигающиеся раненые, переменившие свое решение уйти. Возвращаясь к заставе, приказа оставить которую у них не было, и которую они были намерены защищать до последнего вздоха. С Петрусем, восьмилетним мальчиком из ближнего села, приносившим каждое второе утро парное молоко на продажу к заставе, женщины и дети должны были идти через лес в противоположную сторону – к селу.

Именно там она будет ждать, даже позабыв о детях на эти долгие три дня и оставив их на заботы матери, известий о заставе, отдаленный шум со стороны которой говорил ей и остальным, что застава еще ведет бой. Только через три дня, 2 июля, когда немецкие войска уже взяли Минск, а в Москве было начато формирование народного ополчения, тишина, что устанавливалась прежде между атаками, более не была нарушена. Петрусь тайком, пробравшийся через лес, чтобы издалека взглянуть на заставу, принес весть, что красный флаг над той уже более не виден. Все было кончено…

Она не помнила, как жила следующие несколько недель. Душу рвал вой, а выть было нельзя, чтобы не перепугать и без того притихших от ужаса прошлых дней детей. Хотелось ползти к заставе, чтобы отыскать его. Или убедиться, что его там нет, что мог попасть в плен. Но к заставе долгое время не пускали занявшие село немцы, грозясь пристрелить всякого, кто рискнет похоронить тела тех, кто доставил им столько хлопот.

Приехавший из города дед Петруся рассказал, что там сооружают большой лагерь для пленных, сгоняя туда всех, кому не посчастливилось отступить вместе с остатками Красной армии. И она поехала потом к этому месту, чтобы медленным шагом обходя по периметру огромную площадку, так и кишевшую людьми, с надеждой вглядываться в лица. Даже немецкие конвоиры, стоявшие между пленными и толпой людей, пришедшими сюда, не решились отпихнуть ее прикладом прочь, как отгоняли остальных. Видимо, было тогда что-то в ее лице, что заставляло их отводить в сторону взгляды, делать вид, что не замечают ее.
Там было много пленных. Офицеры и солдаты. Старые и молодые. Злые и покорившиеся судьбе и новым хозяевам их земли. Но его там не было. И она всю обратную дорогу до села проревела в голос, сама не понимая, чего бы больше хотела сейчас – найти его там, среди тех несчастных, или нет.

А потом была зима, голодная зима начала 1942 года, когда она, еще толком неокрепшая, вместе с хозяйкой хаты ходила в поле, чтобы голыми руками рыть землю в надежде найти хотя бы полусгнивший колосок. Ей надо было уйти еще по осени, к брату, который, возможно, еще оставался в Смоленске, оккупированном немцами. Но она все медлила и медлила, не решаясь покинуть эту землю. Мать, сильно сдавшая за последние месяцы, все равно не дошла бы до Смоленска, утешала себя она.
Но уйти все же пришлось… Когда кто-то из селян все-таки рассказал немцам, что за гости, застигнутые войной на этих землях, живут в некоторых домах села. И снова, рискуя собственными жизнями, их спасла семья хозяйки хаты. Снова был спешный уход через лес за Петрусем. Только уже поредевшими рядами. Ее мать, Леонида и ее десятилетняя дочь… Они остались, не успели скрыться от надвигающейся угрозы. Так и лежат бок о бок на сельском кладбище, где после расстрела их похоронили селяне, стараясь беззвучно и под покровом ночи вырыть могилу в промерзлой от мороза земле.

И только тогда, шагая по рыхлому снегу и вздрагивая от каждого звука в зимней тишине, как пугливо озирается птица-мать, охраняющая своих птенцов, в ней загорелся маленький огонек понимания. Ведь она до последнего не верила, что у кого-то может подняться рука на ребенка. Считала все, что сказал ей тогда, расставаясь, муж, лишь очередным доводом, чтобы заставить ее уйти. А он знал… он понимал…

Она села прямо на землю, пряча лицо в ладони. Лицо вдруг вспыхнуло краской стыда, разлившейся по коже аж до шеи. Все эти годы, все долгие дни и бесконечно длинные ночи, она не могла погасить в себе еле тлеющую злость на мужа.
О, как же она пыталась подавить в себе ее, эту злость! За праздничным столом на День Победы с трудом отгоняла от себя мысли, неподобающие жене офицера. За которые он бы просто презирал ее, она знала это. Но поделать с собой ничего не могла, когда смотрела на брата, оставившего на полях сражений руку, но сохранившего жизнь. И даже – да простит ее муж, где бы он ни был – на соседа по квартире, сумевшего правдами и неправдами получить бронь от завода.
И старалась не показать эту странную злость, когда открывали белый каменный обелиск с красной звездой на верхушке и ровными рядами имен, знакомых ей по тем, прошлым дням. Дети плакали, даже семнадцатилетний Василек стоял с повлажневшими глазами и не стыдился этого. Она же не пролила ни слезы. «Твердая, как камень. Истинная жена командира», шептались после в селе, и только она знала, что злость, обвившая сердце змеей, не позволила ей этого. А еще горе… ослепляющее горе потери, передавившее горло, которое она ощущала как нигде сильно только в этих землях.

Она злилась, что он предпочел остаться, разлучаясь с ней. Бесчисленное множество дней и ночей, минувшее с того мига, как он обнимал ее в последний раз, она винила его, что он оставил ее ради долга. И только сейчас поняла, сидя среди развалин, поросших травой, что выбор тогда был сделан иным. Что в тот день, когда женщин и детей провожали до кромки леса, он покинул заставу ради нее. Пусть и на короткие полчаса, но ради нее он сделал это…
Только здесь, в месте, где когда-то она была так счастлива, воспоминания пришли настолько ясные, будто открылась невидимая дверца, что скрывала их прежде.

- … Тебе надо жить. И детям нашим тоже надо жить. Я так этого хочу! Хочу, чтобы вы жили, понимаешь?...
Война уничтожила все, ничего не оставив взамен. Здесь, на пепелище, в которое превратили ее прежнюю жизнь всего за одно короткое утро, осталось все, что связывало ее с ним. Что могло напоминать о нем. Его личные вещи, его фотокарточки… И даже он остался здесь, в этой земле. Его никогда не узнает Митя, которого она родила в начале 1942 года. Его совсем не помнит Вера и почти не помнит Василий, решивший недавно служить на границе, как когда-то это делал его отец.
- … вы – моя память, вы – все, что останется от меня на этом свете. Я буду жить в вас…. Я хочу, чтобы ты жила, моя хорошая. Потому что мне будет не так страшно сейчас.… Зная, что ты ушла отсюда, что ты живешь. Я раньше не мог без тебя жить, а теперь боюсь, что не смогу умереть рядом с тобой…



/

...

Соечка: > 03.09.15 15:03


Марина, спасибо!
Просто поражаюсь, как ты находишь слова, чтобы так описать чувства людей. Читаю и слезы на глазах.

...

yafor: > 03.09.15 15:51


Марина, спасибо за чудесный подарок. Рада Вас видеть. rose А история... тронула до слез. Слишком реально, просто физически ощутимо. Словно смотришь на все воочию, а не читаешь текст. Очень горько, но так правильно... Чувства, мысли, события. Все точно. Это, наверное, единственная тема, которая не теряет своей актуальности.

...

Зарегистрируйтесь для получения дополнительных возможностей на сайте и форуме
Полная версия · Регистрация · Вход · Пользователи · VIP · Новости · Карта сайта · Контакты · Настроить это меню


Если Вы обнаружили на этой странице нарушение авторских прав, ошибку или хотите дополнить информацию, отправьте нам сообщение.
Если перед нажатием на ссылку выделить на странице мышкой какой-либо текст, он автоматически подставится в сообщение