- Давай, Манни, давай!
- Джусол, сделай его! Так его, белопузого! Так!
Чернокожий паренек с узкими глазами подпрыгнул, стукнув себя по пяткам ладонями, и завертелся волчком, потом выгнулся дугой назад, выпрямился и повторил весь танец в обратном порядке. Собравшиеся в переулке неистово аплодировали.
Резкие хип-хоп ритмы будоражили кровь подростков, кто-то прибавил звука, и динамики бумбокса взревели лавиной децибел.
Альбинос Манни Ривера стиснул зубы, попробовал сымитировать движения соперника, но в момент перехода вдруг запнулся – на мгновение, на один удар сердца, не больше – и позорно упал, боком.
- Хамелеоны кармы, да! – заорали рядом, повторяя слова из «Фристайлера». Свист, улюлюканье, смех.
Джусол Каррик торжествовал. Манни ощутил волну горечи – она подкатила ко рту, и хотелось сплюнуть, избавиться. Нет. Плюнуть под ноги врагу, которому хлопают?
Ни за что. Измесят, потом выбросят за мусорные баки, как напаскудившего щенка.
Он отвернулся, пошел прочь. Кто-то заорал в спину:
- Слышь, беляночка, давай к нам завтра!
Кто-то что-то добавил. Манни уже не слышал, потому что замкнулся в воображаемой крепости, как обычно.
Отец, должно быть, дома. Пришел со скотобойни и отдыхает. Манни его почти что видел: в кресле с ободранной обивкой, комикс про Супермена упал на пол, тяжелые, оплетенные венами смуглые руки беспокойно шевелятся, даже во сне им нет покоя. Мать еще в парикмахерской, подменяет заболевшую подругу, стрижет какого-нибудь запоздавшего яппи. Манни ненавидел волосы, которые мать каждый день сгребала щеткой с пола. Ненавидел школу с вечно брюзжащими учителями. Ненавидел весь квартал с его серыми многоэтажками, веревками с мокрым серым бельем, гугнивыми соседями-афрами, среди которых порядочные латиносы терялись, как капля в море.
Манни, в общем-то, и себя ненавидел. Белопузый – это еще мягко. Хуже называли. Например, сперматозоидом-переростком.
Он дрался, как зверь, с первого класса по нынешний, восьмой. Дрался так, что мать вызывали в школу по три-четыре раза в неделю, просили, угрожали, увещевали. Хотели исключать, но отец умолил директора, спас. А потом, дома...
Он зажмурился. Ту трепку и сейчас тяжело было вспоминать. Манни лежал после нее, скуля и кусая руки, чтобы не заорать в голос, а мать тихо рыдала в спальне, где запер ее отец.
Откуда-то сверху донесся тихий нежный звук. Шепот скорее. Вздох.
Он остановился, вслушался. Сам того не заметив, Манни забрел в соседний квартал, почище, где обитали ненавистные яппи с их прилизанными грудастыми женками и лупоглазыми детишками в наглаженных костюмчиках. Над головой нависал балкон, свет от ближайшего фонаря позволял разглядеть ящики с цветами, фигуру женщины. В руках у нее было что-то...
Манни прищурился, напрягая глаза. Все равно непонятно.
Женщина вроде бы села, покашляла – он отчетливо слышал последний хрипловатый выдох. Потом та штука в ее руках задвигалась, как живая. И он застыл.
«Это голос», - была первая мысль.
«Это песня», - была вторая.
«Это чудо. Чудо. Чудо».
Гаянэ доиграла, отложила дудук, снова откашлялась. Легкие совсем плохие стали, надо бы к терапевту, но куда денешься – Сандро не встает уже неделю, тяжелый грипп.
Она прислушалась. Не показалось ли?
Внизу кто-то плакал. Она тяжело встала со стула, перегнулась через парапет. Вот те на – мальчишка. Да какой странный, словно мукой обсыпан... Мальчик поднял голову, и Гаянэ непроизвольно ахнула – глаза были красные, светлые, жестокие.
- Ты что, дорогой? – инстинктивно она заговорила, как со своими внуками, мягко, распевно, убаюкивающе. – Потерял что?
Он молчал, и Гаянэ успела мысленно обругать себя: дура, снова лезешь к малолетке, а у него, может, пистолет в кармане, да и смотрит волком...
Покачав головой, женщина уже отодвинулась. Вдруг услышала:
- Не уходите. Как это называется? Инструмент?
- Дудук.
Пауза. Гаянэ снова перегнулась, глядя в странные и пугающие глаза. Паренек сумрачно сказал:
- Мне показалось, он живой. Как человек кричит...
- Живой, - покивала Гаянэ. – Мой отец играл на нем, а до отца – дед, а до деда – прадед. Это все, что осталось у нас после того, как турки...
Она остановилась. Горло опять сжало так, что слова не выходили наружу. Страх сидел в них, вбитый годами, десятилетиями страх преследуемых.
- Я вас понял, - так же сумрачно ответил слушатель. Чему-то усмехнулся. – Мой отец – он вечно приходит сонный, тяжелый. И злой.
Пауза.
- Не хочу быть как он. Как они. Все.
Гаянэ поразилась взрослой злобе, звучавшей в голосе паренька. Снова села на стул, заиграла.
Дудук жаловался и смеялся на тысячу голосов. Он был живой.
Она играла, захваченная мелодией, в плену воспоминаний – и плохих, и хороших. Играла долго.
Потом позвал Сандро – он хотел воды с лимоном. Гаянэ отложила инструмент, снова свесилась над парапетом:
- Ты хорошо слушаешь. Хорошо слышишь. Приходи завтра. Я играть буду.
Манни кивнул. Красные глаза с надеждой смотрели на нее:
- А можно я... сам? Только попробую. Научите?
Гаянэ улыбнулась. Вспомнила, как играла с внуками, сорвала цветок, быстро свернула фунтик из старого рекламного листка, положила туда цветок и добавила несколько шоколадных медалек.
- Эй! Лови!
Пакетик упал в подставленные ладони.
Женщина и подросток улыбались друг другу, а луна медленно плыла, и звезды слушали эхо дудука.
В городе, где уже погасло много, много молодых сердец, загорелось одно.
Возможно, надолго. Может быть, навсегда.
Конкурс "Женские штучки", 19 тур "Музыка". Золото.